Выбрать главу

И, наконец, Сущеня из повести «В тума­не» все-таки сам выберет свое, хотя судь­бой, казалось бы, все сделано, чтоб не оста­вить ему выбора, как и Ровбе в «Облаве».

Если жить больше нельзя, если впереди остается только смерть, то может ли чело­век и на этой последней меже еще раз по­бороться за свое человеческое достоинство? А если может, то с кем, с чем? С собой, со своим страхом и, значит, опять-таки с вра­гом? Да, но даже и больше, даже й с самой неумолимой судьбой, если на то пошло: «уп­редить неизбежное», снова сделать что-то самому, по-своему, а не по принуждению зла и тем самым попытаться все же выбить у него уверенность в конечной власти над человеком.

Так своеобразно трансформируется у Ва­силя Быкова универсальная художествен­ная идея стоического противостояния чело­века злу и трагической судьбе — вплоть до вызова ей у стены очевидности, до упреж­дения ее и нарушения ее фатальной логики последним возможным усилием духа и воли.

БРЕМЯ ДОБРОТЫ

Месяца за три до смерти Михася Стрель­цова шли мы с ним из редакции «Немана», где он заведовал отделом критики, по Ле­нинскому проспекту, под зелеными, еще не зацветшими липами, и все было хорошо: запахи нагретых за день солнцем молодой листвы, асфальта и разговор наш, нетороп­ливый, с паузами, даже не разговор, а так, словно бы замечания вслух.

Опять он раз за разом пробовал все с большей точностью сказать о том, что ви­делось каким-то заколдованным кругом, когда он думал о нынешней белорусской литературе — о прозе прежде всего... Ко­нечно же, национальная традиция — да и еще раз да! — от Коласа, Горецкого и Чорного до наших дней, где в этом отношении всех выше ставил он Янку Брыля... Но как с иным — с болью «военной» прозы Быкова и Адамовича и с ее выходами, как сам Стрельцов же и писал, в пределы «экзи­стенциального» или того катастрофического современного, что часто есть наша реаль­ность? Все это нужно, только не иссушит ли национальную традицию, не перегородит ли ее плавное течение, словно плотина «сверх»-электростанции?.. Но ведь беда и в «консервации» самой традиции...

Если знаешь человека давно, то не так уж трудно понять, говорит он с тобой о чем-то вообще или же прежде всего о себе, о сво­ем, как бы ни шел ваш разговор.

Я понимал, о чем он говорил. О чем мол­чал, тоже было понятно: да, и о том, как быть ему со своей прозой.

Его проза? Она остановилась в 73 году, после превосходного рассказа «Смаление вепря», который и сейчас еще многие бе­лорусские писатели, особенно молодые, считают лучшим в этом жанре нашей про­зы всех времен (именно так).

Перед «Смалением вепря» СтрелЬцов- прозаик молчал около шести лет. После же «Вепря» он замолчал уже навсегда. Печата­лись его статьи и рецензии в республикан­ской и союзной периодике, вышли две бе­лорусские книги его критики — «В поле зрения» и «Печать мастера». Писались и выходили в Минске поэтические книжки — «Можжевеловый куст», «Тень от весла», «Свет мой ясный». Все это получало добро­желательные, причем без всяких дежурных натяжек критические отзывы как в Бело­руссии, так и в центральной печати.

Но прозы его больше не было. Ни строчки.

Время от времени он давал понять — то в ответе на какую-нибудь «анкету», то в разговоре,— что должен наконец закончить новую повесть, работа над которой оказа­лась очень трудной и так несчастливо, на­долго затянулась. Кое-кому было как будто бы известно и название этой его новой ве­щи. Но ее не было, и все.

Однако писатель Михась Стрельцов — был. И для большинства знавших его или о нем, у нас в республике, в Союзе и за рубежом он продолжал быть прежде всего прозаиком — и прозаиком настоящим.

Ничего удивительного. Звезда истинного таланта может стоять на литературном не­босклоне то выше, то ниже, известность его имени то большая, то меньшая, но его ранг (класс и уровень) всегда остается при нем — и неизменным.

Кем же и чем был Стрельцов для бело­русской литературы? Кем и чем он для нее остается? Отвечая на эти вопросы, можно было бы, наверное, и в ней самой увидеть кое-что весьма существенное.

Почему? Да потому, что литература — это не «процесс», не «идейная проблемати­ка», но в первую очередь писатели. А Ми­хась Стрельцов в белорусской литерату­ре — писатель, художник, что называется, божьей милостью, и художник глубоко на­циональный. И вот что удивляет, застав­ляет возвращаться мыслями к этому писа­телю снова и снова: когда он замолчал в прозе, то, по крайней мере, для нас, в Бе­лоруссии, молчание это было таким, что сказать о нем «началось» или «наступило» было бы неточно. Молчание Стрельцова, если так можно выразиться, именно раз­далось — таким оно было слышным, за­метным.