Выгрузили нас в каком-то овраге. Здесь было много наших бойцов, израненных, избитых. Немцы отобрали из нас тех, кто мог идти, таких оказалось человек тридцать, построили в цепь и погнали перед собой на крепость. Они хотели прикрыться нами в своей новой атаке, надеясь, что уцелевшие защитники крепости не станут стрелять по своим. Ануара тоже втолкнули в эту цепь. Он оглянулся и прощально махнул мне рукой. Я попытался встать и потерял сознание. Больше я ничего не помню…
Мне чертовски повезло, я очнулся — где бы ты думал? В нашем полевом госпитале! Оказывается, меня вынесли наши солдаты, пробившиеся из крепости к основным силам. Рядом со мной лежал один из тех, кого немцы погнали перед собой в атаку. Он рассказал, что наши не стали стрелять, они подпустили немцев вплотную и уничтожили их в рукопашном бою. Поэтому я думаю, что Ануар может быть жив…
Сержант замолчал. Наш эшелон стремительно мчался в ночи к Новосибирску. Я был растревожен рассказом сержанта. Он сидел передо мной и курил крепчайший солдатский табак, а рядом безмятежно спали мои сверстники, которым, как и мне, еще только предстояло испытать все то, что у этого человека было уже позади. Я вдруг всем сердцем почувствовал значение этой минуты и, преодолевая стеснение в груди, подумал, что этот израненный, искалеченный войной человек и его боевой друг — Ануар, пусть он погиб или жив, будут жить в моей памяти, пока жив я сам.
Перевод А. Самойленко.
НА ПЕРЕЛОМЕ
Сержант Хетваки Низамов сменил пулеметчика-наблюдателя на рассвете. Над передним краем, забывшимся в короткой передышке, еще держалась мертвая тьма ночи, но небо уже серело и воздух очищался от смрада порохового дыма — будто мутная вода оседала на черную землю, заливая ее промозглой сыростью.
Проступили из мрака за лощиной обожженные, изувеченные стволы деревьев, скособоченный немецкий танк, подбитый бойцами Хетваки, печные остовы изб небольшой русской деревни, от которой еще неделю назад пришлось отступить. И чем светлее становилось вокруг, тем более удручающей представала обозримая даль земли — изрытая снарядами и вдоволь пропитанная человеческой кровью.
Холод пепелищ и разрушений, казалось, вошел в самое сердце Хетваки, он с трудом унял охватившую его дрожь, снова приник к биноклю.
Ни тишину, ни мертвенную бледность утра не нарушало ничто — ни звук, ни движение, противная, затаившаяся сторона будто вымерла.
Вчерашний бой, когда Хетваки с бойцами все-таки выстоял, отбив шесть атак, еще не стерся в памяти, но ощущения глубоко запрятанной от других глаз радости, что он остался жив, как это иногда бывало раньше, не приходило. Из тридцати бойцов их взвода осталось в живых только семеро. Они тут же, в траншее, спали сидя, с винтовками между колен, и, чтобы как-то согреться, сиротливо жались друг к другу.
Веки сомкнулись, и Хетваки не осознал даже, что снова засыпает сном смертельно уставшего человека, которому, чтобы прийти в себя, надо всего-то минуту-другую времени…
Хетваки Низамов очнулся от непривычного, ласкающего слух звука. Посветлело. Тишина стояла прежняя, но что-то, еще не понятое и не узнанное им, было не так, как прежде.
Звук повторялся — ласкающим, нежным, переливчатый свист будто проплыл над передним краем, заполняя собой настороженное пространство.
И Хетваки увидел на расколотой пополам яблоне поющую черную птицу. Она раскачивалась на уцелевшей ветке, встречая своим пением поднимающееся из-за далекого леса солнце. Хетваки подумал, что все видимое что-то напоминает. Что?