— В январе… В больнице. — Абдугаит закурил, затянулся, и по лицу его, покрытому ранними морщинами, скользнула гримаса, будто кольнуло в печени. — А что за болезнь — можно не спрашивать, — загадочно проговорил он. — Оттуда… из Внутреннего Китая болезнь… Пустое брюхо.
Когда-то Саид-ака был мастером своего дела, искусным кулинаром, блюда готовил восхитительные. Теперь же…
«Вот он, символ новой политики, — голодающий повар», — с горечью подумал Садык.
— А ты сам где сейчас, Абдугаит? — спросил он. — Все там же, в торговом товариществе?
— Торговля, культура… — Абдугаит снова сморщился, как от сильной боли внутри. — И думать нечего, всех гонят в деревню… Было немного денег — ушли на лечение. Желудок. В Тохсуке у меня родственник, думаю к нему податься. А к вам я заехал с плохой вестью…
Вошла Марпуа, чтобы убрать со стола, и Абдугаит смолк, недоверчиво на нее косясь. И вообще весь вечер он будто постоянно чего-то опасался, все озирался и оглядывался.
Дождавшись, когда Марпуа вышла, Абдугаит продолжал:
— Плохая весть для вас, дорогой Шакир… Ваш отец умер. В тюрьме.
— Кто сказал? — вырвалось у Шакира.
— Этот… бандит Нодар.
Сидевший тут же Масим-ака медленно поднял ладони к лицу, прошептал молитву и сказал: «Аминь». Мужчины сделали то же самое. После некоторого молчания первым заговорил Шакир:
— Значит, эта сволочь все еще в Турфане, жив-здоров. — Он имел в виду Нодара. — Что он тебе еще сказал?
— Сказал, что Зордунбай оставил завещание на его, Нодара, имя. Как выразился, «отныне все имущество бая, и дом, и скот, принадлежит мне». А потом добавил: «кое-что по завещанию полагается и Шакиру».
— Шайтан его забери! — выругался Шакир. — Пусть он сам растащит его хозяйство, этот стервятник. Я падалью не питаюсь!
Весть о смерти отца не вызвала у Шакира особой печали, должно быть, остыло сердце к Зордунбаю, были на то причины, а вот злость к Нодару явно осталась.
Разговор их прервал Аркинджан. Он открыл дверь и сразу бросился, никого не слушая, со слезами к Большому дяде — Масиму-аке.
— Закир ударил Бойнака! — сквозь слезы еле выговорил Аркинджан. — Пинком!.. Ему же больно!.. — По пыльным щекам его текли, слезы, оставляя след, глазенки сверкали гневом. — Ему же больно!.. — повторял и повторял он, не в силах успокоиться.
Шакир присел возле сына, ладонью вытер ему щеки, а Масим-ака громко позвал пса через приоткрытую дверь.
Бойнак тут же прибежал на зов и ткнулся мордой в колени Масима-аки. Старик почесал ему брюхо, почесал за ушами, и пес, радостно поскуливая, стал бить хвостом по полу.
— Вот и все, сынок, — сказал Масим-ака Аркинджану. — Твой Бойнак уже совсем здоров.
— Не плачь, герой, а то нагрянут черные чапаны, — вставил Абдугаит, намекая на китайцев.
…Ночевал Абдугаит в комнате у Садыка. До полуночи он рассказывал о прискорбных новостях из жизни в Турфане, о слухах, которые доходили время от времени из Урумчи и Пекина. Люди голодают повсюду, но разговор о еде и одежде считается безыдейным. И в то же время Пекин каждый день отправляет в Гонконг, в эту английскую колонию на своей земле, по пять тысяч свиных туш. Каждый день! В провинции Цзянси разогнали руководство за то, что в некоторых деревнях жители ликвидировали общественные уборные и восстановили «опасную систему частных уборных». Все удобрения, как известно, — государственное достояние. О какой культуре может идти речь в такой обстановке? Любой разговор о театре, о музыке или о книгах объявляется безыдейным. Интеллигенцию гонят из городов в лагеря «трудовой переделки».
Абдугаит принял какие-то таблетки, запил водой и вскоре уснул. А Садык не мог сомкнуть глаз до утра. Он писал и зачеркивал, писал и снова зачеркивал, но к рассвету были готовы новые стихи. Он назвал их «Ирония судьбы».
Садык задул лампу, сдвинул шторку с окна и при свете нового дня переписал стихи набело. Поставил дату и, невольно покосившись на окно, подсознательно боясь слежки, подглядывания, перечитал их снова.