Выбрать главу

Антону нравилось, что все вокруг его слушают, а он «режет» правду, и люди все небось рады, что не сами они, так хоть кто-нибудь смеет ее, правду, вымолвить, и даже городовой, пожалуй, в душе с ним согласен, хоть и ворчит по должности. Но без начальского глаза и он добрее.

Он усмехнулся и продолжал:

— А что же Сибирка! Каб харчишки от государя погуще шли, то чем нам Сибирь не земля! Ермак Тимофеич, богатырь, расстарался, отвоевал Сибирку для нашего брата. Ещё на сто годов на всех ссыльных и каторжных хватит, и то не заселят… — Он покачал головой. — Ну, на эдаких жидких харчах я в Сибирь не согласный! Семь копеек на всё пропитание в день! Да я у старух на паперти больше сбираю, не говоря уж, что в праздник, а в будни!.. — Антон с озорством посмотрел на городового. — Скуповат, значит, славься, ты славься, наш русский царь! — заключил он победоносно.

Складную речь Антона слушали и солдат, и женщина с ребятами, и двое мастеровых с сундучками, и двое таких же, как сам Антон, отерханных лапотников с лыковыми кошелями, в сермяжной одежде под расстегнутыми овчинными тулупами, и всё время икавший хмельной молодец.

— Слышь ты, старик! Ить ты не на ярманке с обезьяном! Не вводи ты во грех! — снова одернул Антона городовой.

— А ты, сынок, не греши. Ты сердце свое береги, — лукаво ответил Антон. — Ты, сынок, помни: царю православному служишь, чтоб ему… наяву и во сне калачи горячие с медом, елись!.. — Антон подмигнул и хихикнул, довольный общим вниманием. — А ты думал, что я что другое брехну! — поддразнил он городового. — Ни-ни!

— Вот и правильно, что погнали такого на выселку! — вмешался степенного и сурового «вида бородатый, лет сорока, крестьянин, по виду барский приказчик или сельский староста, в суконной поддевке и смазных сапогах.

— И никто-то меня на выселку не послал, — возразил Антон. — А я сам у его высокого благородия в полиции испросился, чтобы дали мне от начальства бесплатный проезд и Ерёмку-городового послали б со мною для бережения. Уважили, дали…

— Это кто же тебя уважил, отец? — подзадорил сверху солдат.

— Начальство меня, солдатик, уважило. Сорок пять лет, говорю, я трудился на фабриканта, руку правую прожил, а денег не нажил. Хочу на старости посмотреть, как там без меня в родной деревеньке. Говорят, мужики богато живут — от хлебушка рыла воротят, на мякину, на лебеду потянуло их с сытого брюха!.. Дайте мне, говорю, по чугунке бесплатный проезд. Господин пристав смотрит, что я человек уважительный, и говорит: «Ладно, дам я тебе проездное свидетельство на казенный счет и олуха на дорогу дам для почета и бережения твоего добра!» — Антон хлопнул ладонью по своей нищенской суме.

В вагоне захохотали.

— Слушай, старик! — рассердился городовой. — А как я тебя сдам в Рязани в острог да отрекусь тебя дальше везти за оскорбление личности при служебном моем исполнении, что ты тогда запоёшь? Как запрут тебя в пересылку месяца на три, этапа попутного ждать!..

— Да что ты серчаешь? — обратился к полицейскому хмельной парень. — Ведь он, старичок-то, какой весёлый! Руки нет. Другой бы охал, стонал, на бога роптал бы, а он всё в смешки. Весь народ потешает, как в балагане…

— Было, плакал и я, как руку-то оторвало, — сказал Антон. — На печку лез, плакал. Да, на печи сидючи, вся и плакалка высохла. Нынче мне либо смех, либо злость… Что ты, Еремей, меня пересыльной пугаешь! — обратился он снова к городовому, — Там ведь кормят! А ты без крошки хлеба по три дня сиживал?! В остроге-то кры-ыша! А в деревню приду — там есть крыша? Нету! В остроге-то печки топлены, а там у меня ведь и печки нет! И лаптя себе я одной-то рукой не сплету! Да нешто такого, как я, запугаешь?! Пугач нашелся! Тебя держать пугалом в огороде, а не в народе. Народ-то и так уж и напуган и руган. Ничем его не возьмешь — ни огнем, ни железом: шкуру сняли — все жилки наруже: у кого чахотка, а у кого сухотка! Нас на кладбище под рогожками возють, нас без гробов закапывают!..

— Хоть бы тебя, окаянного, закопали! — опять прорвался конвоир. — Навязался ты мне…

— Вот олух! Ты же суточны за меня получаешь и бесплатный проезд, земляк дорогой! Тебе бы лишь радоваться, что меня тебе бог послал! — возражал Антон.

Народ развлекался их перебранкой. Соседи угощали Антона. Ему подносили выпить, с ним делились едой, перепало и городовому.

— Дедушк, а дедушк! А как же ты вправду-то станешь в деревне жить без руки? Родные-то есть у тебя? Не примерли? — спросила молодка с тремя ребятами.

— Ах ты краса моя ласковая, заботушка! Спасибо на добром слове. Сестра у меня родная жива, — отозвался Антон. — Да нешто я чумовой?! У ней-то семеро ребятишек. Как же мне к ней показаться, к сестренке? И на порог я к ней не взойду.

— А куды же ты денешься, дед? — спросил и солдат.

— В попы меня не возьмут, это точно. В полицейские сам не пойду — должность-то не по мне, да не так и сподручно одной рукой людей в ухо бить: ещё сдачи получишь! Не то пойду барином наниматься куда к мужикам, где барина не хватает, не то христарадничать под окошки…

— Житье! — качнул головой солдат.

— А надумаюсь, — може, в разбойники не возьмут ли! — добавил Антон.

— Слышишь, дед! Ведь ты из Гуськов? Аржанинову барыню знаешь? От вас в десяти верстах у ней именье и сад, а при саде школа, — сказал бородатый попутчик, крестьянин. — Сходи ты к ней, к барыне. Дарьей Кирилловной звать её. Разбойников ей не надыть, конечно, и в попы не возьмёт, а в саду у ней пасека. Может, на пасеку или куда там приставит стучать в колотушку от медведей, чтобы мед не ломали…

— Пугалом, значит? — усмехнулся Антон. — Спасибо за добрый совет…

— При-ехали, слазим! — радостно сказал полицейский, подхватывая корзинку с гостинцами, которые вез домой.

Поезд замедлил ход.

3

Как хорошо-то дышалось после полутора суток вагона. Прилетели, орали грачи на пашне и на деревьях, дрались. Над дорогой дышало солнцем и талым навозом, с гулкими вздохами сам собой оседал над полями плотный, покрытый жесткой корочкой наст. Сколько лет не дышал Антон этим добрым воздухом, не видал такого простора, окаймленного синей кромкой леса по небосклону.

— Подсажу? — предложил проезжий.

— Спасибо, не сяду, — отказался Антон и пояснил: — Господи, благодать-то! Ведь я сто годов не топтал родимой дороженьки, потопаю так!

— А какие же ты дорожки топтал? Аль в Сибирке? — спросил мужик, впрочем, не придавая вопросу ни опасения, ни укора: все, мол, ходим под богом да под царем. Кому уж какая доля. Кто в солдатах загинет, кто и на заработках от голоду да болезней ноги протянет, а кто ив острог попадет, не всегда за свою вину, а то и совсем без вины — за правду. Ведь бедного правда богатому не люба, — что же дивного, и засудят! Да все же родная земля есть родная!

— Да нет, я в Москве, фабричным был, — отозвался Антон.

— В Москве-е! — протянул проезжий. — Там, значит, и руку?

— А где же!..

Лошаденка едва брела, волоча крестьянские сани по навозной сверкающей в колеях жиже, и хозяин ее не подстегивал, понимал — тяжело. Не спешил, ехал рядом с Антоном.

— Табачок-то есть? Закури, — предложил проезжий.

Они закурили. Мешаясь с горьким дымком, запах весны стал ещё словно слаще и радостней. Перекидывались скупым словцом. Помолчат, опять перекинутся.

— В Слащеву? — спросил крестьянин.

— В Слащеву.

— Родные там?

— Нет, я гуськовский. К барыне попроситься внаймы.

— А чего же ты, без руки-то станешь? Да, господи боже, без правой!..

— Шут его знает! В пугалы в огород наниматься!

— И пугалы ставят об двух рукавах! — с сочувствием усмехнулся проезжий. — Так что же, не хочешь сести?

— Нет, спасибо. Пойду продышусь. Мне от воздуха на сердце любо, как славно!

— Стосковался по воле, — понял проезжий. — Но, милая! — крикнул он и потрусил рысцой, теряя соломинки, выпадавшие из саней на дорогу. Потом обернулся.

— В Слащевой спроси Лукашкина Федора. Заходи, хозяйка накормит! — крикнул он.

Три деревеньки уже прошел Антон: Петухову, да Новоселки, да третья росла, как грибы под горкой, — Скиты — и всего-то пяток домов, говорят — молокане живут, в церковь не ходят, а смирные — муху не убивают, считают за грех. Во у кого клопищам небось житье! Он тебя ест поедом, а ты его не моги ушибить «от греха», как все равно господина!.. А крыши у них исправны — под тесом стоят, не то что хоть в Петуховой, хоть в Новоселках — солома и та вся в дырьях, что дождь, что снег — прямо в избу… И ворота у тех молокан исправные и дворы — ну прямо как белых грибочков семейка уселась, кореньем-то в землю как крепко уперлись! И всюду скворечен наставили и сады развели — разглядывал по дороге Антон. И стога! У тех-то плетни да и жерди и те с голодухи скотина сглодала, а у этих небось и после Егория будет чем накормить буренок да сивок!