Выбрать главу

На Кудринской площади сквер. Вокруг заснеженной клумбы делаю круг почета. Дом стоит на торце Новинского бульвара. Здесь со стороны бульвара студия художника Харламова.

Коньки плохо держатся, все связи разболтались, и со страшным грохотом я карабкаюсь на третий этаж. Дверь открывает сам Харламов, за ним виднеется его жена. Впечатление, что они меня давно ждут.

На нем плотно облегающая суконная куртка, серо-зеленая в крупную клетку, черный бант-лавальер. Горбонос, среднего роста, волосы прямые и жесткие, как у якута, глаза смеются. — «Коньки снимай, раздевайся и проходи».

В уютной комнате с окнами на перспективу Новинского бульвара тепло; радостно и жарко пылает раскаленная снизу докрасна железная «буржуйка». На возвышении обнаженная натурщица сидит на стуле вполоборота, стараюсь на нее не смотреть и устраиваюсь в тени, за спиной большой толстой дамы.

Рисуют несколько человек, все очень взрослые, и одна только маленькая девочка никак не может усидеть на месте и все время бегает — то менять воду для акварели, то посмотреть, что делают другие.

Больше в студию к Харламову я не ездил. Несколько лет спустя видел на выставке работы художника: белые зимние заснеженные пейзажи, которые мне так напомнили и его студию, и зимнюю ночную Садовую-Кудринскую.

Тверская (у Леблана)

На Тверской, недалеко от Тверской площади, стоял дом причудливой архитектуры, забавная смесь царских хором с модерном начала века. После расширения улицы он избежал трагической участи своих собратьев и был передвинут с красной линии в глубь двора, где его можно видеть и сейчас. До революции в нем помещался японский магазин. Хорошо помню, как мама и я в него зашли, и маленький японец в больших очках ставит перед нами блюдце с водой и высыпает в него содержимое маленького пакета, и на поверхности озера зацветают желтые кувшинки, водяные лилии и плавают золотые рыбки.

В двадцатых годах в этом доме, на самом верху, художественная студия Леблана при ИЗО Наркомпроса, куда я четырнадцатилетним мальчиком зимой двадцать первого года пришел брать первые уроки живописи.

В большой застекленной мастерской свет горит вполнакала. Слева от входа молодой человек в длинной затрепанной шинели пишет обнаженную, посиневшую от холода натурщицу. Она слегка прикрыта старой черной бархатной шубой с вытертым меховым воротником. Он пишет, забирая прямо пальцем краску с куска фанеры. Он уверен, что в работе «без посредников» лучше чувствуется связь между натурой и художником. В студии было еще несколько человек.

Рядом с мастерской очень большая комната, в которой стоял замерзший рояль, а на стенах висели пейзажи и натюрморты Михаила Варфоломеевича Леблана. И еще совсем маленькая комната, очень привлекательная, где по стенам висели вяземские пряники: огромные рыбы, приплясывающие мужики и Георгий Победоносец. Как они уцелели в то голодное время — одному Богу известно. Помню, на стене висел очень похожий на подлинного Коро пейзаж и несколько картин голландской школы. Здесь Леблан принимал поступающих.

Михаилу Варфоломеевичу было, наверное, под шестьдесят, а может быть, и много меньше — в моем тогда возрасте мне все казались преждевременно состарившимися. Он был большой, совершенно седой, бородка а-ля Генрих XIV, и казалось, что был он срисован с портретов Клуэ и Гольбейна. Думаю, что был он человеком добрым.

Писал он тогда с натуры и наизусть виды Кремля и Москвы-реки. Работы отличались свежестью красок и жизнерадостностью. Как художник он, видимо, примыкал к русским постимпрессионистам, выставлялся в «Бубновом валете».

У Леблана я познакомился с Сашей Поманским. В свои пятнадцать лет держался он свободно, с вызывающей развязностью, писал модель широко и смело, с каким-то талантливым озорством.

Как-то из студии вышли вместе, он предложил зайти к нему. Жил он на Петровке, в большом доме, на третьем этаже. Трудно представить вид более очаровательный, чем из окна его комнаты: вид на Столешников переулок, на углу которого стоял тогда маленький храм с зелеными куполами. Посреди комнаты глиняная печь, в ней жарко пылал огонь, а железная труба выходила в окно.

«Сейчас я тебя научу писать, — сказал Саша, — мы будем писать огонь». Он дал мне картонку, надавил краску на палитру, и час мы писали этот, такой живой, натюрморт.