Наконец Нойман положил руку на плечо Гвоздкову, а другой показал на двухэтажное здание, к которому они приближались.
— Понятно, — сказал Гвоздков, — яволь, значит, — и затормозил у подъезда.
Комната на нижнем этаже районного магистрата была переполнена людьми. Общим видом своим и царящей здесь атмосферой она напоминала приемную какого-нибудь райжилотдела в послевоенной Москве или регистратуру районной поликлиники. Люди сидели на расставленных вдоль стен скамьях, толпились возле закрытой двери, ведущей в следующую комнату.
— Сегодня прием ведет Шульц, — тихо пояснил Нойман Воронову, когда они пробирались к той двери, и добавил: — Он социал-демократ.
Приподняв на уровень плеча свернутый в трубку плакат и повторяя одни и те же слова — «Verzeihung!.. Entschuldiegen… sie, bitte»[21], Нойман довольно быстро пробивался к прикрытой двери. Воронов неотступно следовал за ним, так же бормоча по-немецки извинения.
Шульц сидел лицом к двери за небольшим письменным столом. У стола, на самом краю стула, спиной к выходу тоже кто-то сидел — очевидно, проситель.
Воронов услышал обрывок их разговора:
— Значит, я могу не волноваться, хэрр советник? Правда? Моя жена вот уже вторую ночь боится ложиться спать…
— Никаких оснований для беспокойства нет, повторяю вам, — устало ответил Шульц.
Теперь Воронов разглядел его лицо. Оно было немолодо, сухощаво, на голове редкие седые волосы. На Шульце был толстый, несмотря на жару, застегнутый на все пуговицы пиджак, из-под лацканов виднелись застиранная белая, с желтоватым оттенком рубашка и скрутившийся в жгутик темный галстук. Стол, за которым он сидел, завален папками, бумагами; там почти не оставалось места для приткнувшегося на самом краю телефона.
— Спасибо, хэрр советник… — снова заговорил, встав со стула, человек, лица которого Воронов по-прежнему не видел. — Значит, я могу сказать дома, что…
— Да, да, хэрр Браун, — прервал его Шульц, — вы можете говорить всем и каждому, что заняли это помещение по ордеру магистрата.
— Осмелюсь спросить, как фамилия хэрра советника!
— Генрих Шульц меня зовут!
— Да, но та записка…
— Наплюйте на нее! Такие записки рассылают трусы, бессильные что-нибудь сделать. Однако, если хотите, я перешлю ее в советскую комендатуру.
— О, нет, нет, — торопливо и даже с испугом в голосе произнес тот, кого Шульц назвал Брауном. — До свидания. Спасибо. Огромное спасибо, хэрр Шульц.
И Браун, поклонившись, направился к выходу, пятясь то задом, то боком.
— Передайте ожидающим, — крикнул ему вслед Шульц, — что прием возобновится через десять — пятнадцать минут.
— Яволь… гевисс… натюрлих[22], хэрр Шульц, — пробормотал Браун и наконец исчез за дверью, плотно притворив ее за собой. Нойман представил Шульцу Воронова:
— Вот познакомься: это советский журналист, хэрр Воронов. Точнее, товарищ Воронов.
Шульц протянул руку.
— Очень рад познакомиться, товарищ.
— Я тоже, — сказал Воронов, несколько удивленный, что социал-демократ называет его «товарищем».
— Интересуетесь работой магистрата? Воронов ответил уклончиво:
— Я вижу, у вас ее очень много. — И, в свою очередь, поинтересовался, кивнув на дверь: — Чего главным образом хотят эти люди?
— Лучше спросите, чего они не хотят! — с горькой усмешкой ответил Шульц. — Хотят продовольствия, хотят жилья, хотят работы.
— А о чем просил этот Браун?
— О, тут особая история. Он ремесленник, точнее, сапожник. Большая семья. Дом, где он жил, разрушен. Мы вселили его в квартиру бывшего нациста. Гауляйтера районного масштаба. Этот тип сбежал еще до того, как ваши войска вступили в Берлин. Квартира небольшая, три комнаты, но почти целая.
— Так что же, ему трех комнат мало?
— Для семьи из семи человек она была бы в самый раз. Но мы вынуждены были поселить в этой квартире четыре семьи.
— И он недоволен?
— Что вы! Сейчас в Берлине доволен каждый, если имеет крышу над головой.
— Так в чем же дело?
— А вот почитайте.
С этими словами Шульц взял со стола и протянул Воронову смятый, захватанный многими пальцами листок бумаги. Там коричневыми чернилами или какой-то краской было написано печатными буквами:
«Советский лизоблюд! Если в течение трех дней ты не уберешься из украденной тобой чужой квартиры, она станет кладбищем для тебя и твоей семьи. Понял? Это приказ».
И в конце нечто вроде лозунга: «Смерть русским и их прихлебателям!»
— Такие, с позволения сказать, послания берлинцы получают нередко, — сказал Шульц. — К счастью, в большинстве случаев это только шантаж. Угрозы редко приводятся в исполнение. Тем, кто их расточает, достаточно посеять панику, вызвать у людей страх, недоверие к нам, ну и, разумеется, к вам. Тем не менее мы пересылаем подобные записки в советскую комендатуру, и она дает соответствующие указания своим патрулям… Конечно, взять под охрану всех жителей Берлина, точнее — советского сектора, патрули не в состоянии, однако…
Нойман не дал ему закончить фразу, протянул свернутый в трубку плакат.
— Что это… такое? — не сразу понял Шульц.
Нойман вкратце рассказал о происшествии.
Наступило тягостное молчание.
Потом Шульц сдвинул свои седые брови и медленно произнес:
— Ясно…
— А мне многое еще неясно, — сказал Нойман. — Вагоновожатого надо бы основательно допросить.
— Где он? — оживился Шульц.
— Поехал по своему маршруту.
— Его следовало задержать.
— Какой ты стал умный, Шульц! — с добродушной иронией сказал Нойман. — Оставив вагон без вожатого, я бы перегородил дорогу для другого транспорта, нарушил бы и без того затрудненное уличное движение. Это во-первых. А во-вторых, ты же знаешь, что я не обладаю полицейской или военной властью. И так пришлось сослаться на магистрат.
— Надо немедленно включить в это дело советскую военную комендатуру.
— Вот тут ты прав. Действуй…
Шульц снял телефонную трубку. Нойман и Воронов вышли из его комнаты, чтобы не нервировать людей, дожидающихся приема.
Принадлежность Шульца к социал-демократам вызывала у Воронова смутную неприязнь к нему. С первых же школьных уроков обществоведения Воронов, как и все его сверстники, усвоил, что социал-демократы — предатели рабочего класса; своим отрицанием революционного насилия, диктатуры пролетариата, пропагандой «постепенного реформизма» они мешают революционной борьбе и тем самым объективно помогают буржуазия.
— Вы давно знаете Шульца? — спросил Воронов у Ноймана.
Тот почему-то усмехнулся:
— Давно. Мы познакомились в тридцать пятом. Впрочем, тогда это было знакомство, о котором мы оба еще ничего не знали.
— То есть как?
— А вот так. Он съездил мне по физиономии, ну, а я в порядке ответной меры свернул ему челюсть.
— Вы?! Ну, а… потом? Выходит, что помирились?
— А потом была война, товарищ майор, — задумчиво произнес Нойман.
— Я чего-то не понимаю, — пожал плечами Воронов.
— Понять это и легко и трудно, — с невеселой усмешкой продолжал Нойман. — Легко, потому что стычки между коммунистами и социал-демократами были когда-то обычным делом. К сожалению, приходилось драться не только с нацистами.
Дальше Нойман распространяться не захотел. Извинившись, предложал:
— Может быть, мы поговорим об этом как-нибудь… в следующий раз? У вас ведь дела. Да и мне пора уже быть в районном комитете партии.
Но Воронов вовсе не собирался расставаться с ним.
С тех пор, как он выехал из пресс-клуба, где не узнал ничего из того, что его интересовало, прошло немногим более часа. За это время Воронов оказался как бы в другом измерении. Он не был профессиональным журналистом-международником, им сделала его война, точнее, ее вторая половина, когда его, работника фронтовой газеты, неожиданно назначили на работу в Совинформбюро. Однако и там в обязанности Воронова не входило писание статей на международные темы. Продолжая оставаться в действующей армии, Воронов должен был писать корреспонденции, рассказывающие западным читателям правду о боях на советско-германском фронте. Политическим корреспондентом в узкопрофессиональном понимании этого слова он стал только теперь. Положение обязывало его все глубже и глубже вникать в международные проблемы.