Бан разгневался и грозно сыпал проклятиями:
— Неужто мы грабители, что от нас прячутся? Ежели б не спешное дело, я бы поучил их храбрости во славу старого года! Запомнили б у меня уходящий год!
Едва миновали деревню, среди войска неожиданно поднялась суматоха, и хвост колонны оторвался, отстал от прочих: у двоих воинов сразу кони сломали ноги. Пока целились им в сердце копьями, чтобы долго не мучились, пока пригнали из арьергарда двух запасных коней, голова войска ушла далеко вперед. Пришлось припустить коней, чтобы догнать ее. Многие воины ворчали, роптали на бесчеловечную гонку, но осмеливались делать это лишь тишком и только среди своих, скорее ради собственного удовлетворения, чем в надежде на реальные результаты, — ибо там, где речь заходила о неповиновении, господин Янош шуток не признавал. Под Сегедом он приказал подвесить на ночь двух солдат за то, что стали жаловаться, будто отдыха мало дают. Вот и дали им отдых!
— Ежели я терплю — тот, кто платит вам, — то уж вы-то, от меня плату получающие, терпеть обязаны! Для солдата повиновение, дисциплина — прежде всего, без этого нет войска! — кричал он.
И все понимали, что он прав, даже подвешенные, слезно, но безуспешно молившие о пощаде: до утра их так и не отвязали.
Пример этот жил в памяти воинов, никто не желал оказаться новым страдальцем, поэтому все спешили из последних сил.
Быстро спускался вечер, окутывая их все более темным покрывалом, звезды не светили на небе, не видно было и луны, только поблескивал слегка снег. Вокруг все выглядело безжизненным, навевало тоску, — необходимо было хоть какое-то утешение в этот потонувший в мучительной гонке предновогодний вечер, и вдруг где-то из середины войска родилась песня:
Две последние строки они повторили, а потом запели дальше:
Они снова повторили последние строки, а потом грянули последнюю строфу:
Конечно, не слова песни, а скорее разудалый напев ее веселил сердце, — ведь песня, она и есть песня, а человеческая печаль, хотя и печаль, да все ж не такая, какую навевал этот сгинувший в зиме край, — и окоченевшие души немного оттаяли. Однако и петь долго не пришлось: бан, ехавший впереди, пустил копя рысью, и воины должны были последовать его примеру, если не хотели отстать; дорога же была скверная, и трясло так, что звуки песни срывались с губ вразнобой, как бы отталкивая друг друга. Люди вновь умолкли, все внимание отдав дороге.
Давно уже наступила ночь, когда, вынырнув из-за очередного холма, они увидели наконец на раскинувшейся впереди равнине красные маки лагерных костров: то была окраина Ракоша. Еще один захватывающий дыхание бросок, и отряд Хуняди подскакал к кострам.
Бан тотчас же отдал приказ разбить лагерь, а сам, узнав, где расположился воевода Уйлаки, в сопровождении Янку и Михая поскакал туда. Как обычно, у шатра Уйлаки стояли на страже алебардисты, но сейчас их вид не раздражал Хуняди: он испытывал теплое, доброжелательное чувство к воеводе. Оставив коней стражам, они вошли в шатер. Их встретили громкими веселыми восклицаниями:
— Бан прибыл!
— Виват Янко Хуняди!
— Сдержал слово, все же к новому году приехал!
Помимо воеводы, в шатре находились Петер Перени, Шимон Розгони, Понграц Сентмиклоши и еще несколько человек, Хуняди незнакомых; с неизменными кубками они возлежали на шкурах, а посередине шатра в котле подогревалось вино. Уйлаки, лениво лежавший на шкуре, поднялся навстречу вошедшим: