Выбрать главу

— К ре-ке! Бе-гом!

Это мы услышали и помчались. Он нам кричал, чтобы мы не сразу лезли в воду, но мы еще на бегу побросали ветки и бухнулись в холодные, стремительные воды Истры. Вместе со всеми я прыгала по пояс в воде, вопила, брызгалась, а когда зажмуривалась, в глазах возникали солнца. В кромешной тьме зажмуренных глаз вставали солнца, плыли, менялись местами, заходили одно за другое.

Вечером я вся дрожала. Руки до плеч покрылись гусиной кожей. Меня отвели в изолятор и измерили температуру.

— Надо лежать. У тебя там будет веселый сосед из вашей армии, тоже перегрелся — сказала врачиха.

И меня проводили в комнату. Слева от окна я увидела лягушачью физиономию Саньки Ерохина. Он показал мне язык. Подул прохладный ветер. Я натянула простыню и закрыла глаза.

У Саньки Ерохина из нашего отряда был танкистский шлем. Даже девчонки завидовали Саньке. Этот шлем привезли ему танкисты, фронтовые друзья отца. Отец погиб в бою, а шлем завещал передать сыну. Нашему Саньке Ерохину.

Мы начинали жить в первые послевоенные годы. И когда в родительский день нам привозили вкусные вещи, мы делились друг с другом. И Санька делился, и с Санькой делились. Все было по-честному. Только мы потом ходили за ним с нашими долями и уговаривали дать за них поносить настоящий танкистский шлем.

Санька, конечно, фордыбачился, воображал, отказывал. А может быть, набивал цену, потому что все-таки потом Санька кое-кому в стороне широко улыбался, и круглые уши у него становились красными, когда он стягивал с головы шлем. Желтые мокрые вихры топорщились в разные стороны. Он их приглаживал на лоб и вбок и шел к забору, за дикую старую яблоню. Мы видели, как он там один ел подушечки с повидлом, таблетки глюкозы, сахар. Даже пальцы и ладони облизывал. Даже громко сопел и присвистывал носом от удовольствия, ведь он думал, что он один.

В свои удачные дни Санька Ерохин всю дорогу улыбался. Крепкие кулачки в карманах крепких штанов. Узкие серые глаза смотрят прямо и серьезно. Как можно серьезно смотреть, когда рот улыбается, да еще так, как у Саньки? «Рот до ушей, хоть завязочки пришей», — дразнили мы его, а он только ловко сплевывал в нашу сторону и шел вразвалочку, чуть покачиваясь на коротких ногах, круглых и крепких, как столбики. Он шел за уборную. Там курил самокрутку и кашлял. Табак у него был всегда.

Наверное, у него все всегда было.

— Ты! — позвал вдруг Санька.

Я повернулась.

Санька приподнял подушку и достал танкистский шлем. Натянул на голову, покрутил ею туда-сюда, словно раскланиваясь, и опять солнца стали всходить и заходить у меня в глазах. Санькина голова вместе с ними кружилась и улыбалась — рот до ушей, хоть завязочки пришей.

Он больно дернул меня за косу. Я увидела, как он из своих крепких коротких десяти пальцев составляет четыре фиги.

— Съела?

Утром мы уже почти поправились. Прибегали наши. Рассказывали, как готовятся к войне, что делали без нас. В общем, не так уж много. Потому что все уже готово к началу боя.

Потом мы с Санькой грызли кислые яблоки: их нарвали наши в колхозном саду, по дороге к нам. И стало так хорошо, что мы тихо запели любимую песню про то, как в нашу гавань заходили корабли, корабли. И как пираты наслаждались танцем Мэри, хотя не танец их пленил, а красота. Но в это время в таверне распахнулись с шумом двери. Это был наездник молодой, молодой. Ковбой Гарри. Тут капитан сказал Мэри, что вернулся ее Гарри, но он, братцы, не наш, не с океана, и с ним нужно рассчитаться. Тогда в воздухе сверкнули два ножа, два ножа. Капитан — мастер по делу фехтования, но Гарри был суров и молчалив, молчалив, ведь он знал, что Мэри ему изменила. Он стойко защищался у перил, и Мэри в этот миг его любила. Наверное, ковбой это почувствовал, потому что с криком повалился капитан, капитан и губы неверной Мэри прошептали что-то вроде: «Погиб моряк, заплачет океан». А кровь уже стекла с ножа у Гарри…

Мы исполняли эту песню с каким-то непонятным чувством лихачества, отрешенности и личного участия в суровой судьбе ее героев. Мы, девчонки, даже, может быть, плакали, когда пели ее всей палатой в темноте после отбоя. Но все-таки казались себе мужественными и храбрыми, когда пели ее. И любили эту странную песню.

Санька и я — мы уже допели песню до конца, где в таверне горевали моряки и пили на поминках капитана. Мне захотелось немножечко поплакать: наступил вечер, и Санька не заметил бы, как я плачу под простыней. Но в это время к начальнику пионерского лагеря — он жил за стеной изолятора в этой же избе — пришел военрук, севастопольский моряк Лева Соловей.