Выбрать главу

С горушки перед крыльцом, по черному, как негатив, снегу текли мутные потоки, сверкающие, как «дождь» на новогодней елке. Плыли в потоках бледно-желтые каравеллы мандариновых корок. И пачка «Беломора» плыла, обгоняя мандариновые каравеллы, и обрывок газеты, и окурки. Плывут… «Куда ж нам плыть?»

А в водосточной трубе что-то взорвалось, загрохотало трагически и бесповоротно, как будто сейчас же наш деревянный дом разнесет вдребезги. Гром пошел от самой крыши и все опускался, пока не высыпался в лужу кусками грязного ноздреватого льда. Они попали в общий поток, стали таять и уплывать.

Но грохот этот тоже был необходим, как соло ударника в оркестре. Вовремя отгрохотал свое лед с крыши, удачно обозначил апофеоз весеннего концерта. Чтобы после него можно было услышать, как осторожно, неуверенно проводит смычком по струнам верхний сосед: ти-ра-ри-ра-ра… И каждый звук, как воробьенок, испуганно взлетает от соприкосновения смычка со струной. Так учатся летать.

Глаза уже привыкли к свету. Солнце снова стало своей величины и заняло свое место в небе — традиционно голубом, цвета доброй надежды.

От мусорных ящиков теперь пахло сильнее, резче, чем зимой. На круглой зеленой крышке одного из них, щедрее всего охваченного солнечным теплом, валялся темно-серый полосатый кот.

Он выкатил свое тощее пузо, почти белое, с чуть заметными полосками на нем, приоткрыл пасть с редкими, тонкими, как у рыбы, зубами и по-пляжному раскинул все четыре лапы. Только хвост его, черный на самом кончике, чутко и нервно вздрагивал и ударял по ящику. Кот умел ценить тепло, уют и комфорт.

Но под мусорными ящиками гужевались воробьи. Выклевывали что-то в свежих отбросах, и их темно-коричневые спинки с черными и белыми мазками отдельных перьев в крыльях так удачно вписывались в разношерстные отбросы вокруг бачков, что казалось, не воробьи, а весь мусор прыгает, колышется и чуть что готов взлететь на ближайшее дерево.

Рядом медленно испарялась лужа. И в ней тоже блаженствовали воробьи. Мокрые и нахальные, они выкрикивали полосатому коту чудовищные оскорбления, и ничто не могло удержать их от жутких мыслей, которые немедленно должны были достигнуть котовых ушей. Воробьи обещали коту привязать его тощий хвост к хвосту дворняжки Вальки. Они окунали свои горячие головы в ледяную воду, но тут же высовывались из лужи и кричали коту, что у него тупые, нечищеные зубы и изо рта его дурно пахнет. Они ссорились друг с другом до драки, когда кто-нибудь не в самых сильных выражениях обращался к этой ленивой полосатой скотине, у которой, если ее клюнуть как следует за хвост, хвост отвалится и больше не вырастет. Даже такой тощий, в черную полосочку хвост. Его увезут вместе с мусором за город и станут удобрять им поля, чтобы в полях было больше мышей. Мыши очень хорошо растут на кошачьих хвостах.

Воробьи — те, что потемнее и покрупнее, — их светлобрюхие воробьихи и светлоклювые воробьеныши — весь воробьиный табор в свой звездный час купался в луже, как в собственной смелости, захлебывался от жгучего восторга, безнаказанно поносил своего персонального хищника, врага-прохиндея.

Они упивались собственной идеей зашвырнуть полосатого кота через глухой забор на соседний двор, где начали строить большой белый дом из блоков, в котором не будет мышей и рядом с которым не согласится жить ни один воробей!

Так тепло на дворе.

Москва. Самотека. Кривобокие, с горки на горку переваливаются переулки: Самотечные, Волконские, Троицкие. Тихие, теплые весны послевоенных лет. Дышим этой тишиной. Все мирные звуки нужны. К ним невозможно так сразу привыкнуть, и принимаются они как радость, как подарок. Воробьи почти до хрипоты вольготничают на деревьях нашего двора. Старый скрипач стоит в одном нижнем белье у открытой форточки — с самого утра разучивает себе мелодию, и его никто не останавливает. Скрипка его сама смолкает ненадолго, только когда он дирижирует себе смычком, сбоку, по-птичьи, подглядывая в ноты, напевает: «…шла замуж я невольно…» И снова смычком по струнам: та-ри-ра-ра… «В лесу поет кукушка».

Мы, самотечные, топчемся у его окна и хихикаем. Толкаемся. Бросаем в окно мелкими мокрыми камешками. Старик слушает себя и свою скрипку, голова его запрокинута, светлые глаза не видят нас, хотя вот они мы, под окном, — светлые глаза эти видят что-то за нами, может быть, над нами или вокруг нас. Такое это большое и важное, что наши мелкие мокрые камешки ничего не значат там, и мы тоже ничего пока не значим, потому что там нас еще нет. «Поклон и слово Ново-города, ваш брат старшой открасовался, велел долго жить», — дребезжит голос старика. Седая прядь волос прилипла ко лбу. А скрипка: ти-ра-па-па-ра-рам…