Том Прайс невесело сказал:
— Вот еще один день начался. Что-то он нам принесет? Давайте, друзья, завтракать. Садись, Павел. С сегодняшнего дня ты на казенном довольствии…
Но мне было не до еды. Отойдя к окну, я сел на широкий подоконник, уставившись в светлый прямоугольник неба наверху. Где-то глухо ворковали, сердились голуби, и, если закрыть глаза, казалось, что приглушенно плачут люди.
Прайс о чем-то разговаривал со священником. Сначала вполголоса, потом все громче. Я невольно прислушался. Прайс горячился.
— Вот вы, отец, призываете к миру! Вы неисправимый идеалист. Вы воображаете, что ваша проповедь найдет отклик. Американец, современный американский обыватель, согласен с вами, что нужен мир, пока дело не дойдет до денег. Если запахнет долларом, он кинется в драку, чтобы заработать. Например, так было в Корее или…
— Неправда! Вы не правы! — теребя рыжую бородку, вскинулся Джеральд Топп. — Слово божье выше мошны. Мы не хотим войны и призываем к этому. И люди, белые и цветные, богатые и бедные, должны понять, что война — это ужас и крушение цивилизации.
— Фьють! Это старая история. А по-моему, надо действовать, как русские в семнадцатом году. Взялись за оружие, прогнали своих капиталистов.
— В России! — весь всколыхнулся Патерсон. — Эх, товарищ! России тоже надо помогать бороться за мир. И словом и делом. Надо только всем, всем драться за мир, бороться за справедливость. Пусть спрячут десяток людей в тюрьму — встанут сотни. Но не унывать, не падать духом, а тоже браться за оружие. Бастовать, выходить на демонстрации. Иначе толку не будет.
— Это невозможно! Это уже призыв к революции! Лучше действовать убеждением, мирным путем.
— Дорогой Джеральд! Какое тут к черту убеждение! Убеждать капиталиста, банкира? Им не нужен мир. Когда война, заводы и фабрики работают. Капиталист получает барыши, а рабочий? Рабочий доволен. Мол, я зарабатываю на хлеб семье, детям. Раз война — значит, всем есть работа. Война где-то за океаном.
— Вы неправы! — возразил Патерсон. — Сознание рабочего пробуждается. Он понимает, что хотя война и дает заработок, но далеко не всем и, кроме того, влечет за собой лишения и жертвы. Постепенно американский труженик поймет, что заводы могут работать не только на войну.
Дверь камеры вновь открылась. Я подался вперед. Сейчас вызовут. Освободят. Но надзиратель тупо осмотрел всех заключенных и, ткнув в сторону Патерсона, прошипел:
— Эй ты, агитатор, выходи с вещами, да живее. «Черная Мария» ждет…
Все засуетились, бросились к Патерсону. Он взял узелок и, пожав нам на прощание руки, вышел из камеры.
2
Прошла томительная неделя. Обо мне будто забыли. На мои вопросы ни дежурный офицер, ни надзиратель не отвечали. Неизвестность мучила. Но однажды ночью неожиданно вызвали. Мне приказали стать между двумя конвоирами, с суровой враждебностью обшаривших мои карманы.
— Что ищете? Пулемет нигде не спрятал.
— Поменьше языком болтай.
— Куда меня поведете?
— Приведем — увидишь. Руки назад!
Меня втиснули в узкую кабину лифта, разделенную пополам проволочной решеткой. Раздался сигнал, и через минуту мы очутились на четвертом этаже огромного здания. Меня повели по широкому, как проспект, коридору, и людно здесь было, как на Бродвее. Мужчины в мундирах и в штатском, надзиратели, женщины, солдаты — все куда-то спешили, и никто не обращал на меня внимания. Навстречу попалась такая же процессия: заключенный между двумя конвоирами. Меня повернули носом к стенке, пока они прошли, но все же я заметил порванную куртку и кровавое пятно на понуро опущенной голове человека.
— Шагай дальше, — пробурчал конвоир, держа меня за полу куртки. Из полураскрытых дверей кабинетов доносились голоса, звонки телефонов, смех. Эти люди были свободны, следовательно, счастливы и независимы. Они могли идти, куда угодно, а мне даже выйти из этого здания казалось невозможным счастьем. Свернув направо, надзиратели остановились у дверей, обитых черным дерматином, с трехзначным металлическим номером. Открыли, что-то кому-то сказали, я только услышал ответ «давай». В полутемном кабинете усадили на стул перед небольшим столиком. Я огляделся, привыкая к полутьме обширного кабинета. Настольная лампа с голубым абажуром освещала руки и грудь сидевшего человека, но лица его не было видно. Конвоиры, получив расписку, осторожно ступая, вышли.
— Курить не желаете?
Я вздрогнул, услышав русские слова.
Рука сидевшего за столиком человека ловко метнула мне на столик пачку «Честерфильда». Я достал спичку, закурил и закашлялся.