Однако не так давно Олака ждало еще большее потрясение. Незадолго до злосчастного похода за заставу Граки имя Скелли снова прозвучало в его доме. На сей раз главный писарь пригласил Олака к себе в подземное хранилище и долго ходил вокруг да около, пока в конце концов не сообщил, что навел справки и обнаружил, что в Обители Матерей живет его взрослая дочь. Олаку ничего не оставалось, как согласиться, хотя уже одна мысль о добровольно отданном в чужие руки ребенке мучила его настолько, что он всякий раз гнал ее прочь и почти сумел забыть о содеянном почти двадцать зим назад. Дальше его ждало то, что он не мог объяснить иначе как чудом: Скелли хлопнул в ладоши, и какие-то люди в черном ввели под пламя факела прекрасное создание с огромными карими глазами и длинными каштановыми волосами, отливавшими до боли знакомым золотым блеском. Сдержанность изменила Олаку, и он, упав перед смущенной девушкой на колени, разрыдался.
Главный писарь, вдоволь насладившись этой сценой и своей в ней ролью, пояснил потрясенному Олаку, что благодарить он должен вовсе не его и даже не провидение, вернувшее ему добровольно отданную дочь, а все те же традиции вабонов, по которым, в случае, если мужчина, не проживший пятидесяти пяти зим, то есть еще способный к деторождению, теряет возможность продолжать свой род по причине гибели всех домочадцев, Обитель Матерей обязана возвратить ему отобранного ранее ребенка. Хотя ни о чем подобном Олаку никогда слышать не приходилось, он с благоговением выслушал объяснение свершившегося чуда и заключил вновь обретенную Орелию в крепкие отцовские объятия. Лишь значительно позже, вспоминая ту ослепительную встречу в сумрачном подземелье замка, Олак догадался, что Скелли имел в виду, намекая на его возраст и возможность иметь еще детей. Но даже догадавшись, простил. Не мог не простить. Скелли, а вовсе не традиции и не провидению, был он обязан возвращению дочери. Орелия впоследствии также призналась ему, что, когда из замка за ней пришли те самые люди в черном, настоятельницы в первый момент вознегодовали на них и воспротивились тому, чтобы отдавать воспитанницу, как они выразились, «обратно в мир».
Поначалу Олак искренне думал, что все это произошло не без участия Локлана, и поблагодарил его как умел, сдержанно и немногословно, однако Локлан не понял, о чем идет речь, и Олаку пришлось призадуматься. А потом он отправился в Пограничье, оставив дочь обживаться на новом для нее месте, и не раз возвращался мыслями к последнему их разговору со Скелли.
Чем больше он размышлял, тем отчетливее сознавал, что главный писарь замка едва ли сделал для него то, что сделал, без тайного умысла. Потому его почти не удивило, когда, отправившись на днях в хранилище за верительной грамотой для Хейзита, нового увлечения Локлана, он выслушал из уст Скелли недвусмысленные намеки на то, что долг платежом красен и что, мол, ему, то есть Скелли, знания и умения Олака всегда могут пригодиться. Более подробно он говорить не стал, однако Олак и так все прекрасно понял: постоянная близость к Локлану делала из него незаменимого осведомителя, вероятно, любящего свою дочь больше, нежели молодого, неоперившегося, но уже весьма влиятельного хозяина. Надо ли говорить, как мерзко стало у Олака на душе от осознания своей новой роли, и все же ему сделалось еще хуже, когда он ясно ощутил всю невозможность ей сопротивляться. Да, он будет доносить на Локлана, если от этого зависит судьба его дочери. Да, он готов унижаться перед главным писарем, если тот обещает всячески содействовать безоблачной жизни Орелии, тем более что об этом унижении будет знать только он да поруганная совесть Олака. Приняв это решение, Олак потерял сон и старался как можно реже попадаться Локлану на глаза.