Рыхлик дал ему новую книжечку и прессу.
— Вы должны читать левые газеты. Можете собирать деньги на подписку открыто, эти газеты не запрещены.
Щенсный продолжал собирать на заключенных, на «Трибуну», на «Вольность». Он был уверен, что Рыхлик многое знает и играет видную роль в партии, но не расспрашивал ни о чем.
«У него еще болит нос, он мне пока не доверяет, присматривается, не подослан ли я».
Так он объяснял себе тогда, и делал то, что Рыхлик ему поручал.
Он велел прийти в день поминовения усопших с молотком на кладбище — Щенсный пришел.
В самом конце кладбища они разыскали могилу без креста, без таблички — безымянную могилу. Рыхлик достал из-за пазухи жестяную табличку. Щенсный застучал молотком, прибивая. По этому сигналу сбежалась толпа ребят, девушек, рабочих, которые до сих пор стояли у чужих могил. Они в один миг забросали могилу цветами, венками, красными лентами, и на свежей табличке прочли, что здесь похоронен Зенек Венгровский, металлист, член Коммунистического союза молодежи, замученный фашистами в местной тюрьме.
Кто-то говорил о Зенеке, о том, как он боролся, какую память о себе оставил, пели «Интернационал», выкрикивали лозунги — их невозможно перечислить, потому что старались сделать быстро, приходилось торопиться.
Возвращались втроем, Гжибовский рассказал, как в прошлом году хоронили Зенека, в ветреный день, пахнувший половодьем.
Такой демонстрации Влоцлавек давно не видел. Впервые шли вместе коммунисты, пепеэсовцы, даже рабочие из хадецких профсоюзов — несметные толпы!
Вайшиц совсем потерял голову, его жена шипела:
— Не трожь их, идиот, а то они нас разорвут в клочья!
И власти не предприняли ничего. Город очистился, шпики посмывались. Бледные полицейские стояли в подворотнях, глядя на бушующий народ, который нес транспаранты «Долой белый террор!» и возмущенно пел «Спасибо, паны-богатеи!».
— Эх, кабы меня так хоронили! — мечтал Гжибовский, тоже работавший на «Целлюлозе», в котельной; он был маленького роста, тщедушный и, несмотря на свои сорок лет, резвый, как мальчишка. — Чтобы я лежал в гробу под знаменами, а эти прохвосты так же вот тряслись от страха перед рабочим классом!
Рыхлик подшучивал над ним неудачно и глупо, по мнению Щенсного, в котором что-то шевельнулось, не то любовь, не то энтузиазм, во всяком случае какое-то теплое чувство к общему делу.
А в первой массовке ему довелось участвовать в конце ноября у тюрьмы.
Рыхлик велел ему явиться на сборный пункт на площади Дистильера. Щенсный, разумеется, явился и привел с собой Баюрского.
И снова все произошло мгновенно. Со всех пунктов, со стороны Дистильера и Килинского, сбежались группы, на проводах развевались флажки, у забора прямо напротив тюрьмы поднялся на возвышение молодежный активист и выкрикивал лозунги, по-настоящему красные лозунги: «Смерть палачам! Да здравствует пролетарская революция!» И тотчас дружно грянуло «Вставай, проклятьем заклейменный!» — почти одновременно на улице и за решетками.
Из тюрьмы выскочили охранники, но, встреченные градом камней и бутылок с известью, остановились. Двое схлопотали по голове, остальные их подхватили и нырнули обратно в ворота.
На бульваре, куда они потом побежали, Рыхлик чертыхался и ругал молодежь за халтурную работу: транспарант развернуть не успели! Транспаранты, объяснял он, надо шить, как мешки. Тогда — воткнул две палки, и он уже полощется над головой. А Щенсный слушал его и радовался про себя, что все-таки пригодилось вынесенное из армии умение метать гранаты — ведь из двух попаданий бутылками одно было его.
А назавтра по Влоцлавеку прошел слух, что разъяренные охранники ворвались в камеры, избили политзаключенных до потери сознания, а Сливинского и Пепляка забили насмерть. Ночью собираются их похоронить тайком на загородном Дзядовском кладбище, возле шоссе на Венец — Здрой.
С вечера на Дзядове уже стоял пикет — около двухсот партийцев, молодежи и сочувствующих. Ночь была темная. Чтобы не замерзнуть, они все время ходили, лавируя между крестами и свежевырытыми могилами. В темноте то и дело наталкивались друг на друга, лиц не было видно, отовсюду доносились голоса, так что моментами, особенно когда дул ветер, казалось, будто их миллион, а между тем, как уже говорилось, их было не более двухсот.
Те, кто жил неподалеку, водили к себе по несколько человек погреться. Каждый час другую группу. Менялись.