Выбрать главу

Щенсному доводилось встречать людей добрых, справедливых, смелых и самоотверженных, но чтоб в одном человеке было и то, и другое, и третье… Ему впервые в жизни захотелось быть похожим на кого-то, прожить жизнь, как этот человек!

— Видите мостик через Згловенчку? Посмотрите дальше, за парк. Там в тридцатом году полиция встретила нас бомбами. Тогда впервые в Польше бросили слезоточивые бомбы в первомайскую демонстрацию, и рабочие еще отметят это место! Может быть, массовкой, а может быть, памятником… Итак, с Первым мая, товарищ!

Он протянул руку, поздравляя Щенсного, а тот наклонился к руке, как некогда в деревне к руке отца.

— Да вы что!.. — возмутился старый политкаторжанин. — Что за церковные пережитки…

Но он понял юношу. Сбежались морщинки вокруг глаз, засветившихся теплым, растроганным блеском.

— Хороший из вас получится товарищ. Но вы должны сдерживать себя, перейти к работе с массами. Обязательно с массами. А теперь поплыли к Шпеталю, там вы сойдете. Идите в город, на демонстрацию, а я должен быть здесь.

— Да я лучше сейчас махну на тот берег!

— Бросьте…

Но Щенсный заупрямился. Он уже раздевался, завязывал вещи в узелок, чтобы ремнем прикрепить их над головой. Его распирали бодрость и ликование — он готов был плыть в такое утро хоть до Кракова, против течения.

Вода была ледяная и быстрая. Мелкие водовороты играли над глубиной, как плотва, а хотелось, чтобы они были как акулы, — вот бы Щенсный с ними потягался!

Он плыл не за тающим вдали судном, не как Мартин Иден, который по своей воле, глупый, пошел ко дну, а прямо на трубу «Целлюлозы», прозванной, черт возьми, «Америкой». На знамя, реющее как вызов, как надежда.

Он плыл уверенно, сильными бросками, вглядываясь в алое видение с восторгом и сожалением, что обошлись без него. Ведь взобраться на трубу в сто с лишним метров высотой в водрузить знамя, чтобы никто не заметил, — это тебе не фунт изюму! Кто ж это сделал! Может, Сурдык, а может, Баюрский. Но скорее всего, Гжибовский, он работает в котельной, под трубой, и характер у него, несмотря на его сорок лет, озорной, мальчишеский…

Глава восемнадцатая

Товарищ Гжибовский Войцех, которого мы называли Грибком, чистил дымоходы в ночной смене, то есть с двадцати двух до шести. Он работал на пару с одним слесарем по фамилии Стоцкий, у которого была русская жена. В два часа, когда рабочие ночной смены отправились в столовую ужинать, эти двое сказали: «Мы здесь поедим». Оставшись одни, они достали из дымохода спрятанное там знамя, которое прислала нам Варшава.

Стоцкий ел, громко стуча ложкой, а Грибок полез. Он худой был, ловкий, как обезьяна, поэтому полез он, а не Стоцкий. Знамя с древком привязал за спиной.

— Если вдруг сорвется скоба и я свалюсь, снимай с меня знамя и беги. Меня спасать не пытайся, все равно кусков не соберешь.

Товарищ Грибок сказал так потому, что труба «Целлюлозы» огромной высоты и внутренние стенки у нее с наклоном: чем выше поднимаешься, тем больше тебе кажется, что ты летишь вниз.

Но голова у Грибка была крепкая, он лез и лез наверх до тех пор, пока не увидел над собой звезды. Тогда он осторожно отодвинул одну и поднял над Влоцлавеком красное варшавское знамя, привернув его проволокой к двум верхним скобам, иначе говоря — воткнул палку в муравейник.

Ранним утром, увидев знамя, прибежали на «Целлюлозу» полицейский комиссар Вайшиц с женой, полиция, шпики; даже из союза офицеров запаса прибежали; и хадеки с Масляной, и пилсудчики. Все гавкали на знамя, но оно было высоко и его охранял страх. Дело в том, что Рыхлик пустил слух, будто коммунисты, спускаясь с трубы, подпилили несколько скоб: возьмешься, а тут, хлоп, и ты уже летишь своей верноподданнической башкой вниз. Этого никому не хотелось. Так что только ругались и кивали друг на друга, а знамя продолжало празднично реять над городом, над массами, готовившимися к демонстрации.

Простившись с Олейничаком, Щенсный, чувствуя небывалый прилив сил и какую-то просветленность, побежал к своим. Баюрский рассказал ему все про Грибка, и они втроем — Щенсный, Баюрский и Рыхлик — пошли на улицу Костюшко.

Там было уже много партийцев. Прогуливались перед штаб-квартирой ППС, ожидая, когда пепеэсовцы начнут формировать свою колонну.

Наконец от дома номер шесть повалила толпа, и в тот же миг Щенсный услышал свое имя. Его окликнул Леон, тот самый, из армии, от Грундлянда, — он был в ППС, как и его отец и брат. Они сохраняли верность своим идеалам, но глаза держали открытыми, и коммунисты с ними дружили.