Всякий раз потом (ведь их судьбы удивительным образом переплелись спустя годы), всякий раз, когда Щенсный возвращался мысленно к тому времени, пытаясь вспомнить, когда, собственно, Бронка вошла в его жизнь, он неизменно видел перед собой двугорбый «дом на юру», поющую девчонку над туманной, пасмурной Вислой и грустную еврейскую козу, которая, теряя орешки, чинно ступала по пригорку.
С Бронкой можно было говорить о многом, даже на политические темы. Она знала, за что арестовали Еву в прошлом году и что коммунизм хотят сделать для того, чтобы не было нищеты. В ней поражала недетская серьезность, глубокая, пугающая впечатлительность. Поневоле думалось: а удастся ли этой свежести, этой чистоте созреть и окрепнуть?
В первых числах февраля приехал из Варшавы редактор Белява-Валишевский, брат пресловутого Белявы, наездника и выпивохи из окружения Пилсудского, по виду тоже улан, но непьющий. Думающий. Он редактировал левые журналы, говорил красиво, по-боевому и за лекцию не брал ничего, кроме стоимости проезда и обеда в «Затишье».
Его пригласили (как уже повелось, в зал «Маккавеев»), чтобы он подробно рассказал, как все было на Лейпцигском процессе, продолжавшемся три месяца и закончившемся недавно оправданием Димитрова и других болгар. Димитров был самым популярным человеком в мире. О нем говорила вся Польша — и Бронка вместе со всем Влоцлавеком.
— Рассказывай дальше, — просила она Щенсного. — Как Димитров крикнул: «Господин хороший, ваша каша протухла!»
— На чем же мы вчера остановились? Значит, так: «Господин прокурор, — восклицает Димитров, — каша, которую вы заварили, уже протухла!»
— Ой-ой! А он?
— А он ничего. Зубами об стакан звенит и колокольчиком тоже: «Господин Димитров, я вас призываю к порядку!» — «Нет, — говорит Димитров, — это я вас призываю и обвиняю! Обвиняю в том, что вы подожгли рейхстаг для своей пропаганды, для запугивания людей! В том, что весь этот процесс — липа! Ведь у вас уже и приговор заготовлен, так в чем же дело? Разве вы мало насмотрелись в лагерях, как умирают коммунисты?!» Тут вдруг встает Вандерлюбе — помнишь? — тот, которого поймали с паклей в немецком сейме. Он должен был их сыпать, темный тип…
— Глаза у него были мутные, правда? Руки потели и лоб, и волосы слиплись?
— Не знаю, этого Белява не говорил.
— Ну, Щенсный! Вспомни — Вандерлюбе! Потел, как мышь, и сидел вот так…
Бронка садится верхом на табуретку, руки, согнутые дугой, упирает в колени и, ссутулившись, тупо смотрит на огонь в печке. Сидит, не шелохнется, хотя на улице бушует ветер, завывает в трубе, и пламя тогда брызжет искрами, как огненный гриб.
— Ладно, пусть так. Значит, так он сидел и молчал. Ему, понимаешь, давали какое-то снадобье, чтоб он молчал. И вдруг он неожиданно встает…
— Как встает? Покажи!
Щенсный грузно поднимается, склоняется над спинкой стула — съежившийся, надломленный — и говорит с искаженным лицом:
— Хватит! Я этих людей не знаю… Я поджигал один! Дайте мне гражданское платье и отрубите голову! Категорически! Сию минуту гражданское платье!
Бронка поднимает ко рту сжатые в кулаки руки. Глаза у нее широко открыты:
— Так, значит, Вандерлюбе сошел с ума? Ох, Щенсный, он не был подлецом, я тебе говорила: слабый человек, потел, как мышь…
Щенсный раскаивается, простить себе не может, что вчера, вернувшись с лекции, начал ей рассказывать об этом чудовищном процессе; ведь она еще ребенок, ребенок, который вот-вот заплачет:
— И ему отрубили голову?
Щенсный машинально отвечает.
— Отрубили. Коротким топором.
Он пытается придумать, чем отвлечь ее, чтобы выбраться к свету, к надежде.
— Но Димитрова оправдали. Ева не зря сидела!
— Еву взяли за другое. За массовку.
— А массовка была для чего? Чтобы их освободить! В прошлом году — ты не знаешь, а я вот помню! — проводилась такая кампания во Влоцлавеке, во всей Польше, во всем мире. Массовки, воззвания, забастовки — движение могучее, как сто чертей!
— Почему сто?
— Ну потому что сто — это не пять и не десять, все же посильнее, а движение было сильное. «Коричневую книгу» тогда выпустили.
— Действительно коричневую или так только назвали?
— Так назвали, по рубашкам гитлеровцев — они же коричневого цвета…
Это была книга потрясающих документов и фотографий. Мощная волна протеста всего мира. Процесс в Лондоне. Антигитлеровский комитет начал тщательно расследовать историю мнимого поджога. Вокруг обгоревших стен рейхстага стало шумно и жарко; уже нельзя было втихую, приговором тайного судилища убрать Димитрова и других болгар. А когда со скрежетом зубовным решились на открытый процесс, обвиняемый начал обвинять.