Магда, такая всегда жадная к жизни, хохотала до слез, слушая мой рассказ. «Это тоже сюжет, — сказала она, — но неужели ты только поэтому не мог заснуть?» Я ответил: «Нет, не только. Когда мы с Любибителем встретились, а встретились мы случайно, во время сплава, когда плоты остановились на ночь возле его огородов, он объяснял нам, в чем состоит искусство жить. Главное, мол, это умение брать и уходить; брать надо все с пылу, с жару, на голодный желудок, и уходить вовремя. Как с вечеринки в разгар веселья. Иначе уносишь с собой скуку вместо радости и в памяти остается этакая противная отрыжка».
«Вот я теперь переживаю, — признался я Магде, — вершину того, что могла дать мне жизнь, апогей. Никогда больше не повторится такое, нам может быть только хуже и грустнее, поэтому не лучше ли мне уйти, пока я тебе еще не наскучил?»
Магда обрушилась на меня за это безответственное, гурманское, как у Любибителя, отношение к жизни.
«Разве нас объединили развлечения или я для тебя развлечение? Мы любим друг друга и боремся вместе, вот что главное, об остальном не тревожься. Для остального времени не хватит, не успеем — наше счастье короткое, от тюрьмы до тюрьмы».
Действительно, так оно и было — любовь и борьба сливались у них воедино, одна питала другую, и друг без друга они были бы неполными.
В то время их очень занимал жекутский судебный процесс, к которому они приложили руку. Адвокат Клингер боролась как львица, но, увы, вырвать из рук правосудия ей удалось только Ясенчика и супругов Рабановских. Камык же и Есёновский получили по пять лет, совершенно ни за что, без всякой вины. О процессе писали в газетах, но явственнее всего его результаты ощущались в Жекуте — там все прямо кипели, особенно беднота, — Щенсный с Магдой убедились в этом, работая с молодежью.
Были еще и другие последствия этого дела, на сей раз у них дома. Магда вдруг впала в странную задумчивость, иногда просила даже, чтобы Щенсный оставил ее одну. А когда он спрашивал о причине ее грусти, Магда отвечала, как несмышленому мальчишке: «Ничего, милый, не обращай внимания, это хорошая грусть, нужная». Щенсный даже подумал, не ждет ли она ребенка, и уже решил про себя, что если родится мальчик, то они его назовут Франеком, а если девочка — Пелагеей. Между тем у Магды примерно через неделю родился рассказ под заглавием «Дымоходный бунт».
Вначале прочитали в своем кругу и, убедившись, что это не какая-нибудь писанина по три гроша за строку, а настоящая литература, послали в «Левар», «Бунт» напечатали всего с двумя белыми пятнами цензуры и с поощрительной заметкой от редакции, чему Щенсный был рад чрезвычайно, а Магда не очень, так как терзалась угрызениями совести из-за своего пристрастия к литературе.
Только спустя годы Щенсный осознал, как мучительно Магда боролась с собой, чтобы не писать. Она любила литературу и боялась ее. Панически боялась поддаться своей страсти к писательству и давила в себе невысказанные слова, убивала их для того, чтобы они не убили в ней человека действия, борца. «Главное — борьба, — говорила она, — с беллетристикой успеется».
Но и тогда он не мог спокойно смотреть, как пропадает талант.
— Как же так, — спрашивал он, — человек, который дня прожить не может без книги, который тянет меня к свету за уши, а вернее, за нос — за мой нос удобно взяться и потянуть, когда я засыпаю за чтением, — такой человек не понимает, как необходимы хорошие пролетарские книги. «С беллетристикой успеется!»
Он усматривал в этом какое-то упрямство, левачество или мнимую удаль, во всяком случае — интеллигентское отклонение от здравого смысла; на этой почве у них происходили забавные перепалки (странно, что всерьез они не ссорились никогда — хотя и Магда была с характером, и Щенсный был человек отнюдь не из легких).
— Зачем мне писать для масс, если массы спят, — выговаривала ему Магда, — массы храпят, даже читая Жеромского!
— Магда, милая, пойми, — оправдывался Щенсный, — целый день я на ногах, у машин, шум, грохот, рехнуться можно. А сколько опилок в ушах, в горле! Пришел домой — тепло, тихо. Прижался к тебе, ты так хорошо читала, ну и убаюкала меня, как музыкой…