Он встал, потянулся зевая и начал спускаться с холма, но, пройдя несколько шагов, не удержался и съязвил:
— А что касается ордена, то маршал тебе шиш даст, а я вот могу. У меня с войны и орден есть, и медаль… Проявишь храбрость — приколю тебе такую бляху.
Щенсный остался один. Он сидел у «ковчега», прислонившись к земляной стене, и смотрел прямо перед собой.
Постепенно затихали звуки Козлова. Но лишь когда потускнели звезды и все вокруг стало грязно-серым, расплывчатым, зыбким, лишь тогда все ямы, будки, домики — вся котловина погрузилась в сон. Тишина была такая, словно во всем мире нет и никогда больше не будет никаких звуков, разве только в ухе зазвенит.
Тишину эту взорвал плывущий по шоссе со стороны города пропитый голос Корбаля.
Он возвращался со свадьбы, горланя песню:
— Не для пса колба-а-аса, не для кошки те-е-есто, не для те-е-ебя, Ко-о-орбаль, с приданым неве-е-еста!
Пританцовывая, размахивая руками, Корбаль шел прямо на избу Козловского, но вдруг, почувствовав под ногами обрыв, остановился и заорал: «Не пойду!» — и замахнулся на кого-то, будто прогоняя прочь.
— Изв… изв… — кричал он сердито. — Извозчик!
И тут же, должно быть ощутив себя на извозчике, удобно уселся на землю и съехал вниз, радостно напевая:
— Едет, едет па-а-а-ан!
Съехав, подняться он уже не смог. Задрал кверху ногу, еще раз повторил: — Па-а-ан! — и остался лежать неподвижно, навзничь, носом кверху.
К нему подбежала маленькая собачонка, обнюхала с головы до пяток, но тут Корбаль всхрапнул так оглушительно, что свист получился громче паровозного гудка. Собачка, тявкнув, отскочила, а Корбаль храпел и свистел, оповещая всю округу, что напился до чертиков, как барин, как настоящий пан, и никакой жулик ему теперь не страшен!
Щенсный сидел с раскрытыми глазами и все это видел.
Над Лягушачьей лужей и Гживном туман почти совсем рассеялся. Ветер снес его к росистому лесу, раскидал между деревьями. Обе водные глади отливали сначала багрянцем, затем медью, а потом стали такими, как при свете дня: слева вонючая лужа, справа — озерцо.
То тут, то там из труб и земляных отверстий потянулись первые полоски дыма. Кому надо было, вставали. Женщины бежали с ведрами к Гживну, туда и обратно. Мужчины, зевая, шли к Лягушечьей луже справлять малую нужду, потом, застегиваясь, посматривали на Корбаля завистливым взглядом: вот нализался, стервец…
Наконец ушли на работу те, у кого она была. В Козлове остались женщины, дети и птицы, которые не сеют, не жнут, а только клюют.
Дети облепили Корбаля, как мухи. Один любознательный малец засунул ему в нос палочку, желая проверить, что там свистит. А Корбаль продолжал невозмутимо свистеть.
Щенсный спал с открытыми глазами, глядя на все это. Спал на пороге своего «ковчега», и ему снился кошмар — Козлово в своем утреннем неглиже.
Так застал его здесь отец. Он пришел, как договорились, к Козловскому, и тот показал ему, где их «ковчег». За ним стали подходить остальные, и в полдень все были в сборе.
Щенсный пытался было растолкать Корбаля, но камень скорее бы проснулся. Тогда они оставили его в покое, пошли к Козловскому и вместе с ним осмотрели свои участки, все еще не веря, что действительно получили их в аренду за один злотый. Но вот ведь квитанции от магистрата с печатями… Когда они построятся, в ряд один за другим, получится улица. А пока суд да дело поживут в «ковчеге». Не протекает, печка есть, солома тоже — что еще нужно для начала? Ловко Корбаль все сообразил, ему за это причитается. Они полезли в свои узелки, достали деньги, кровные, последние, вручили плотнику по сто двенадцать злотых и пятьдесят грошей, за себя и за Корбаля, и отправились всей артелью на «Целлюлозу».
Отец шагал молча, подавленный, безучастный ко всему. Щенсный расспрашивал, как дома, все ли здоровы, не случилось ли что. Старик отмалчивался, но наконец не выдержал, поделился своей печалью.