Выбрать главу

— У хадеков?

— Нет, в Союзе торговцев. С хадеками он порвал, поддерживает правительственный блок.

Они шли по Варшавскому шоссе, скупо освещенному фонарями, вдоль Нового кладбища.

— А как там у нас? Много народу прибавилось?

— Пять тысяч, говорят, а может, и того больше. Ты Козлова не узнаешь. Улицы появились, лавки. Раньше у нас был только Сосновский, потом — Корбаль, а теперь еще Пачковский, Свидзяк, Пискерская, Кендзера… Много лавок.

С хорошей карты пошел Корбаль. Поставил на Козлово пять лет назад. Кризис, говорил он, выгонит в Козлово людей из города и деревни; поселок разрастется, нужны будут магазины… Ну и стали нужны, появились. Облепили бедноту, как клопы.

— А Сосновские?

— Один только остался. У заставы. Второго Сосновского, говорят, воры где-то убили. Но первый жив, торгует, конечно. Он теперь староста вместо Козловского. А тот как ездил, так и ездит с пряниками по ярмаркам. Лошадью, правда, обзавелся. И Козлово уже не Козлово, а Гживно.

Это случилось на собрании. На каком, она точно не знала. Речь шла о канализации. И о том, чтобы во Влоцлавеке провести газ. Когда уже все обговорили, где что должно быть, взял слово Кемпинский, шорник с «Целлюлозы». «Вы забыли, господа, о самом главном районе, о Козлове!» Все возмутились, как он смеет такое говорить: главный район! Некоторые даже затопали: «Смутьян!» Но один капитан и еще кто-то поддержали Кемпинского, что, мол, Козлово действительно самый крупный район во Влоцлавеке. Почему магистрат о нем не заботится? Капитана нельзя было обозвать смутьяном, начали обсуждать вопрос о Козлове и приняли ряд решений. Переименовать. Старостой назначить Сосновского, он задолжал городу проценты с мыта, пусть отработает на должности старосты. В Гживне построят деревянную часовню, а поблизости, на Плоцкой улице, — каменный костел и богадельню под покровительством Одиннадцати тысяч дев.

— А канализация?

— Об этом что-то не слыхать. Мы, как прежде, ходим на Лягушачью лужу.

Они подошли к Козлову — или по-новому к Гживну, — к городской заставе. Вдова, видно, устала от ходьбы и остановилась, прислонившись к фонарю.

— Дома тебя, боюсь, не узнают, — говорила она, разглядывая Щенсного. — Ты возмужал и одет шикарно. Видать, тебе хорошо живется.

— Ничего. Грех жаловаться.

— А что ты делал в Варшаве столько времени?

— Вначале учился на столяра, потом взяли в армию. В армии тоже все шло хорошо. Я мог остаться, стать кадровым военным.

— Почему же не остался?

— Потому что на гражданке я больше зарабатывал. Имел хорошую должность в Страховой кассе.

Щенсный врал напропалую. Пусть соседка знает, что ему хорошо жилось, что он вернулся не с пустыми руками. Пусть это дойдет и до других соседей, чтобы отец не вызывал у них жалости.

Но вдова слушала равнодушно. Жизнь так ее вымотала, так заела нищета, что даже зависти не осталось.

— Ну пошли. Пусть твои поскорее обрадуются; да и меня ребятишки заждались.

Они начали спускаться в библейскую долину, где люди прятались в «ковчегах».

— Теперь ты иди за мной, — посоветовала вдова, — а то не найдешь дороги домой.

И в самом деле, Щенсный в темноте заблудился бы в этой кротовине. Вместо прежнего десятка стояли сотни изб и лачуг. Были заборы и проволока, были сараи, как щели, улочки, как пещеры, как окопы.

— Здесь живет Шклярский, с канатной фабрики… Здесь Домб от Мизама… Сейчас будет моя хата, а ваша напротив.

Они добрались наконец до хибарки, в которой жалобно всхлипывал ребенок.

— Франек, должно, опять избил, черт бы его подрал…

Вдова сняла ремень, которым была подпоясана куртка, и ушла без слов, ко всему равнодушная. Мать, вынужденная бить, потому что сама бита. Женщина, вынужденная жить, потому что живы дети…

Отчий дом смотрел на Гживно освещенным окном. Складный домик, чувствуется, что сделан умелой рукой. Все в нем ровно, хорошо подогнано, все, как отец мечтал, даже шпингалеты есть в окнах и дверь, как полагается, филенчатая.

Семья сидит за столом: отец совсем лысый, высохший, с поседевшими усами. Валек уже в призывном возрасте, жених; за Кахной, должно быть, давно парни бегают, хохотушка с ямочками… А Веронка по-прежнему всех опекает, и только глубже стала у нее морщинка между бровями.

Можно войти. Все, как думалось когда-то: увидев мир, кое-чему научившись, он возвращается к своим. Прилично одет, везет подарки: теплый джемпер отцу, серебряный карандаш Валеку, бусы Кахне и самый дорогой подарок Веронке — отрез на платье. И никто не узнает, как тяжело все это досталось. Что уезжать было незачем и что вернулся он не ради родных, не для того, чтобы здесь хорошо устроиться, не для того… Об этом лучше не говорить, а то родные испугаются, начнут Щенсного умолять ради всего святого пойти к ксендзу и поучиться уму-разуму!