Тогда лесник встал на ноги. Придерживаясь за стенку, обошел дом и выглянул из-за угла. Вначале он видел только двоих. Один был без шапки и почему-то раздевался: снял куртку и гимнастерку. Потом за кустом поднялся еще один и тоже снял полушубок, выставил оголенный бок. Тот, что разделся первым, разорвал свою нижнюю рубашку и стал бинтовать другого, а третий стоял в стороне. Был он выше других, в татарском малахае. Разговора не было слышно, но Закир понял: этот, в лохматой шапке, главный в шайке.
Полуголый человек кончил свое дело и остался на. месте. Наверно, ему было велено не оборачиваться. В руках у длинного взметнулась черная палка, и человек упал. Лесник зажмурился и опрометью бросился в лес.
…Семен Калюжный сказал последнее слово. В переполненном зале долго и гулко били в ладоши. Вопросов к докладчику не было. Никто не поднял руки и после того, как отчитался Андрон. На сцену внесли стол с подарками, Маргарита Васильевна зачитала протокол с решением правления. Первой по списку шла девушка с Большой Горы. За отличный весенний сев, ударную работу на уборке и обмолоте правление наградило ее похвальной грамотой и лакированными туфлями. Дарья и старшая дочь ее Груня получили по шерстяному отрезу на юбки, Улита — теплую шаль, Нефед — грамоту, пасечник Никодим — набор столярных инструментов, Пурмаль — толстую книгу по садоводству с печатью и дарственной надписью. Подарки вручал Андрон и каждому говорил: «Доброе дело добром избывается» или «Носи на здоровье».
На столе уменьшалась горка пакетов и свертков, но в центре его стоял никелированный самовар с фарфоровым чайником и с большой эмалированной кружкой, привязанной ленточкой за ручку самовара. Все посматривали на этот нарядный самовар, ждали, кому он достанется, шумели, подталкивая друг друга. Вот и последний сверток унесла со сцены младшая дочь Екима-сапожника семиклассница Настя. В зале притихли.
— Фазылов Муних Шайхаттарович! — прочитала Маргарита Васильевна, и грохнул переполненный клуб, над головами колхозников испуганно заморгала висячая лампа.
— Ловко подмечено! Здорово!
— Это ему за выслугу лет!
— Мухтарычу наше колхозное «ура!»
Андрон стоял на краю сцены с самоваром в руках, гулкие хлопки и выкрики не смолкали, в передних рядах люди встали и оборачивались назад.
А Мухтарыч сидел у себя в сторожке, боясь шевельнуться. С вечера он натаскал воды в оба котла, задал корму коровам, хорошо проверил запоры на воротах, нащепал лучины на растопку. И совсем уже собрался было отправиться в клуб, как Дарья велела, но из наушников разлилась по каморке родная далекая музыка. Тягучие переливы курая остановили старика на пороге. Пальцы сами собой развязали кушак, ноги перенесли иссохшее тело к угловому окошку, глаза устало закрылись, голова поникла, сердце замерло, и только слух — один слух жадно впитывал трепетные, нежные звуки, чистые, как ключевая вода, тонкие, как лепесток розы, ароматные, как цветущая яблоня, и грустные, как затаенный вздох девушки:
Медленно раскачиваясь в такт переливам курая, Мухтарыч одними губами шептал слова мало кому известной старинной песни и не расслышал, как кто- то вплотную подошел к оконцу, не видел настороженного, злобного взгляда, каким нежданный ночной гость прощупал через мутное стекло голые стены сторожки. Когда хлопнула дверь, старик подумал, что это пришли за ним.
— Ярый, ярый, хазыр бараим-але[6], — быстро проговорил он по-своему, всё еще находясь под властью курая.
— Мнда тр, тик-кана тр![7] — грубым, простуженным голосом распорядился вошедший.
Мухтарыч поднял голову: перед ним стоял Гарифулла. Шагнул еще, вырвал из розетки эбонитовую вилку наушников. Музыка оборвалась.
— Тик-кана тр! — еще раз, как старый коршун, гортанно проклекотал бандит, и Мухтарыч вжался в угол избушки.
Он ничего не сказал, не спросил по стародавнему обычаю, принятому у татар, хороша ли была, дорога и не притомился ли конь дальнего путника, не предложил присесть к огню. Да Гарифулла и не нуждался в этих проявлениях вежливости и гостеприимства. Не снимая шапки, прошелся он по избушке, заглянул за печь и под нары, сдернул с крюка у двери старый бешмет Мухтарыча, набросил его на крышку от котла и приставил щитом к окну. Потом открыл дверь, негромко кашлянул у порога.
В сторожку вошел Пашаня и сразу же сел на нары. Гарифулла запер дверь на задвижку и, не обращая внимания на Мухтарыча, начал помогать Пашане расстегивать крючки полушубка, а старик сейчас только увидел, что у порога стоит ружье, что бок у Пашани в крови.
— Э-э-э, шабра, давай мало-мало мажим карболкой! — приподнялся в своем углу Мухтарыч. — Хочешь?
— Мажь, всё одно мне подыхать! — ответил Пашаня.
Мухтарыч засуетился, достал с полки бутылку, намочил в котле Дарьино чистое полотенце. Гарифулла молча забрал и то и другое, кивком головы отправил деда на прежнее место.
Гарифулла долго возился с Пашаней, а Мухтарыч сидел и думал, как сообщить в деревню, что у него в сторожке остановились недобрые люди. Сейчас они уйдут. Наверно, свяжут его и заткнут ему рот тряпкой, а может, и убьют. Теперь он узнал и ружье; это ружье лесника Закира. Приклад у него самодельный и перетянут медной проволокой. Не спастись. В клубе сейчас про него, старого пастуха, забыли. Сам виноват, сказал Дарье: «Приду». Вот она и сказала, наверно, Андрону: «Знает ведь он. Не большой барин, чтобы за ним рассыльного посылать».
Мысли путались у Мухтарыча. Пашаня, похоже, уснул на топчане, Гарифулла присел у порога, завернул большую цигарку, шарит по карманам. Старик скова поднялся, достал с полки коробок спичек. Второй коробок у него в кармане. Лучше отдать полный.
— Ты этот парень знаешь? — спросил Мухтарыч у Гарифуллы, чтобы как-нибудь затянуть время, и кивнул на портрет Мишки. — Вот какой цигарка курит! Мне тоже давал. Все знают.
Гарифулла показал желтые зубы.
— Надо прятать его, — разговорился старик и посмотрел на Пашаню. — Может, на крыша таскать? День-два на сене полежит…
Гарифулла молчал. Тогда Мухтарыч вылез из-за стола, пощупал в кармане спички, согнулся, придерживая впалый живот. И, набравшись храбрости, трусцой засеменил к двери. Застонал даже.
Гарифулла посторонился, но вышел вслед за Мухтарычем. В дальнем конце двора, у самого тына, темнела небольшая копешка сена. Мухтарыч, всё так же не разгибаясь, пустился рысцой, присел за копешкой. Гарифулла долго ждал с другой стороны, потом отошел к колодцу. Это и нужно было Мухтарычу. Через минуту старик побежал обратно в свою сторожку, говоря на ходу:
— Давай чайник на печка ставим. Давай! — и плотно закрыл дверь избушки.
В сторожке Гарифулла достал из кармана кожаный толстый бумажник и положил на стол две сотни.
— Лошадь и сани надо. Помогай, — сказал он, — Гарифулла всегда платил много.
— Ат[8] будет, сани тоже будут, всё будет! — с готовностью отвечал хозяин сторожки, пряча деньги и не думая о том, что с Гарифуллой можно было бы говорить на родном языке. — Я никому не скажу. Не бойся! Не один слова не скажу. Вот увидишь. Давай Пашаня за печка прячем! День-два лежит, ты на крыша сена сидишь. Давай!
Говоря это, старик плотнее приставил круг у окошка и подоткнул у косяков свисавшие на скамейку пóлы дырявого бешмета, всем своим видом показывая Гарифулле, что прекрасно понимает опасения конокрада: свет может привлечь кого-нибудь. По той же причине не стал включать и наушники: даже маленький шум внутри избушки помешал бы слышать, что делается снаружи. На самом же деле Мухтарыч поплотнее прикрыл окно совсем не потому, чтобы свет из сторожки не виден был на той стороне озера, а чтобы в избушке не стало светлее. Гарифулла сам помог придумать сигнал. Ветер дует в другую сторону. Это не страшно.
5