Выбрать главу

— Ну и язык у тебя, Ольга Ивановна! — расхохотался председатель, когда девушка повесила трубку.

Дронова села за свой стол и занялась бумагами. Я заговорил с председателем. Вдруг она встала, подошла ко мне почти вплотную и спросила:

— Так это вы были в колхозе «Восход»?

— Да, я. А что?

— Разговаривали с Ниной Севриковой?

— И с ней разговаривал.

— И уже написали о ней?

— Не понимаю, что вас так…

— Я хочу поговорить с вами.

— И я хочу с вами поговорить.

Дронова сразу приступила к делу.

— Что вы написали или собираетесь написать о ней?

— Пока ничего. Вы, кажется, с ней учились?

— Да, мы учились вместе пять лет. Мы с ней хорошие подруги. Знаете, она была такая разбойница, но училась хорошо. Бывало… О нет, вам некогда слушать…

— С удовольствием слушаю!

— Я, как получила письмо, всю ночь не спала, все думала, вспоминала… Не узнаю Ниночки. Не такая она была.

— Какое письмо? Видимо, мы не понимаем друг друга.

Ольга Ивановна задумалась, потом медленно открыла полевую сумку, вынула толстый конверт, некоторое время вертела его в руках, потом протянула мне:

— Читайте. Вы должны это знать.

Почерк у Нины был мелкий, но четкий.

«Дорогая, милая Олечка!

Давно не писала тебе, на многие твои письма не ответила. Прости, не могла. А теперь решила рассказать тебе все, что со мной происходит. А как все это передать? Мы так хорошо знаем друг друга, и все же я боюсь, что ты не поймешь меня. Мы очень разные по характеру. До института мы с тобой жили в разных условиях. Я всегда на всем готовеньком, и мне не приходилось переживать затруднения и бороться, как тебе. Ты дала мне очень многое, Олечка. Одобрила мое решение пока не оставаться в аспирантуре, а поехать на работу в колхоз.

Я прочитала в районной газете небольшую статейку о тебе. У тебя все идет хорошо. Твои мечты не расходятся с действительностью. А у меня… Милая, милая Олечка, как мне тяжело! Ты прости, я не могу спокойно писать, меня душат слезы! Да, да, слезы — я стала плаксой, не выдержала даже первых экзаменов жизни. Быть может, я все вижу в слишком черном свете и сгущаю краски, может быть…

Почему я взялась за письмо именно теперь, а не раньше или позже? От меня только что ушел какой-то журналист, собирает материал о моей плохой работе, о том, что я оторвалась от людей, не пользуюсь ни доверием, ни авторитетом, не поддаюсь воспитанию. Он тут сидел, ехидный, пытался докопаться, что у меня на душе. Но я ему открыла такую «душу», что он глаза вытаращил. Пусть напишет. Может быть, его статья или фельетон поможет мне уехать отсюда и начать все сначала. Так что скоро можешь читать и удивляться.

Тебе же я хочу рассказать, в чем дело, что у меня произошло.

Сперва меня оставили в райсельхозотделе. Ты знаешь, как я не хотела этого. Не за тем я рвалась на периферию, чтобы в канцелярии сидеть и подшивать бумаги. Ладно, думаю, поработаю некоторое время, а потом сумею доказать, что для будущей научной работы я должна работать в колхозе, и меня отпустят. Почти в самом начале, составляя сводки за декаду, я так напутала, что ужас. И названия колхозов, и данные… Я же не знала колхозов и технику составления всех этих сводок. Потом меня послали в командировку в колхоз «Новый подъем», знаешь, тот, самый дальний. Колхоз за спиной у всех. Председатель, счетовод, кладовщик живут и работают как хотят. Мелкое жульничество на каждом шагу. Я узнала, что кто-то из колхозников написал о них Толванену. И что ты думаешь — Толванен поручил расследовать это дело… самому председателю колхоза. Он у него на хорошем счету: безупречные биографические данные, язык такой, что, когда поднимается на трибуну, четыре часа может без передышки переливать из пустого в порожнее. Жалобщикам так досталось, что век будут помнить. Ой, как я рассвирепела! Тогда я еще была такой, какой ты знала меня в институте. Вспыхнула как порох. Неужели я действительно порох: вспыхнула, все сгорело, ничего не осталось? Неужели? Я потребовала созвать расширенное заседание правления и столько наговорила… А знаешь, что председатель выкинул? Дело, говорит, настолько серьезно, что об этом надо поднять вопрос на совещании районного сельхозактива (как раз такое совещание готовилось). Я не понимала, какой интерес председателю поднимать этот вопрос там. Как я была наивна! И вот мы поехали на районное совещание. Жаль, что тебя не было там. После доклада заведующего райсельхозотделом поднимается мой председатель колхоза, чуть не в качестве содокладчика. Начал он с международного положения, говорил о послевоенных пятилетках, потом перешел к делам своего колхоза, говорил о трудностях и достижениях, о недостатках, которые надо изжить. Я жду, когда он перейдет к делам, которые меня волнуют. И он перешел! Примерно так. «Колхоз наш, — говорит, — далеко, мы не чувствуем помощи со стороны руководителей района (надо же критиковать, как же иначе), а когда они пытаются помогать, то вот что получается. Приехала, — говорит, — представительница района и с первых же дней скомпрометировала себя. Подпала под влияние отсталых элементов, у которых в сознании еще прочны пережитки капитализма. Под их влиянием она начала грубо бранить честных колхозников…» И так далее и так далее. Ссылался на факты, перевернутые вверх ногами. Я не выдержала, начала перебивать его репликами, на меня прикрикнули из президиума. Вижу, Толванен о чем-то перешептывается с нашим заведующим. Я попросила слова, но список ораторов был большой, мне слова не дали. В конце, как всегда, говорил Толванен. Медленно, долго, обстоятельно, с цитатами. Говорил и о том, что райсельхозотдел безответственно отнесся к делу, давая непроверенным людям такие поручения. Ведь Севрикова, говорят, проявила себя только в том, что допустила страшную путаницу при составлении сводки. Надо проверять людей по их делам. (Ведь правильно говорил!) Надо взглянуть на весь жизненный путь человека. Надо было сделать выводы хотя бы из такого факта, что Севрикова и в институт попала благодаря высокому положению отца… Ой, Олечка, меня как ножом по сердцу! Встала и крикнула: «Врете, нахально врете!» Не помню, выпроводили меня из зала или сама выбежала…