— Ну, а как к тебе относятся дети? — повернулся як Надюше.
— Ребята дразнятся, — у девочки на глазах навернулись слезы. — Зовут монашкой…
— Глупости! — сердито перебила ее бабушка. — Сколько раз я тебе говорила: не слушай глупости. Дети теперь так развращены…
Я отослал Надюшу погулять и спросил Евдокию Мироновну:
— Давно ли вы ушли на пенсию?
— Года три назад.
— А в дни, когда работали в школе, тоже ходили в церковь?
— Очень редко. На службе к этому придирались.
— А ведь Надюша тоже на «службе». Почему же вы настаиваете, чтобы она ходила в церковь вместе с вами? Даже если бы в наше время девочке давалось «домашнее воспитание», то и тогда преподавание религии было бы бессмысленным.
Евдокия Мироновна посмотрела на меня с нескрываемым изумлением.
— Как вы можете так говорить? Почему?
— Потому что вашей Наденьке жить в этом мире, а не в ином, ходить по советской земле, а не по другой. Зачем же делать из нее белую ворону в кругу сверстников?
— Но… позвольте, — разгорячилась Евдокия Мироновна. — Разве религия учит чему-нибудь дурному? Религиозная мораль — самая высокая, она возвышает человека…
— Возвышает — над кем? Не вернее ли было бы сказать, что религия учит человека индивидуалистической морали, замкнутости, копанию в собственных мыслях, чувствах, переживаниях. Вы убеждены, что только религия руководит высокими благородными поступками людей, не так ли?
Евдокия Мироновна кивнула головой.
— Безусловно!
— Тогда припомните, — вы наверное об этом говорили в школе, — сколько героических поступков на последней войне совершили ваши воспитанники. Был ли кто-нибудь из них верующий? Нет. Они были безбожниками. Но это не мешало им грудью прикрывать товарища, рискуя жизнью, спасать от плена мирных жителей, отдавать последний глоток воды раненым. Что же руководило их поступками, если с детства никто из них ни разу не читал священного писания?
Евдокия Мироновна промолчала, не зная, что сказать, а я продолжал.
— В евангелие сказано: пуст тот человек, что бога не носит в душе. А вот молодые люди, те, что были на войне и в тылу, бога в душе не носили, а совершали деяния добрые. Почему? Не потому ли, что действовали они с позиций общечеловеческой морали? А эта мораль рождена не в ученых трактатах богословов, не в откровениях апостолов, а в труде и совместной борьбе народов за жизнь на земле.
— Странное вы говорите, батюшка. Да верите ли вы в бога?
Я не ответил ей на этот вопрос. Тогда я этого и сам не знал. Я только сказал ей, что решительно протестую против того, чтобы родители водили детей в церковь.
— Но почему же, почему? — взволнованно перебила меня старушка, и красные пятна вспыхнули на ее лице.
— А вы попробуйте молодой, даже крепко укоренившийся росток занести в темный погреб, а потом выставить на яркий свет, снова затащить в темницу и снова вынести на солнышко. Что получится? Либо растение погибнет, либо вырастет с искривленным стеблем, с листьями, для которых губителен яркий солнечный свет. Так и разум ребенка калечит постоянное колебание в противоречиях между наукой и религией.
— Что-то я не чувствую себя калекой, — язвительно заметила Евдокия Мироновна.
— А это потому, что вас воспитывали в полутьме: чаще в погребе, чем на солнце. Наша вера и сейчас не что иное, как черный зонтик, к которому мы привыкли, потому что он защищает нас от слишком прямых и ярких лучей науки.
Евдокия Мироновна ушла от меня в крайней степени раздражения и, как я заметил, в полнейшем смятении чувств. А я, хоть и казался ей дерзновенно-спокойным, невозмутимым еретиком и безбожником, до поздней ночи размышлял над тем, что сказал учительнице в порыве какого-то отчаянного откровения.
Да, у старушки были основания назвать меня богохульником, усомниться в здравости моего ума. Мыслимое ли дело: священник, а говорит такое? Я и сам не знал, откуда взялись у меня столь дерзкие слова. Может быть, оттого, что я с болью вспомнил свое детство?
Как ни была внимательна ко мне учительница Лидия Михайловна, пытавшаяся беседами о науке отвлечь мои мысли от псалмов, которым учил отец, она не могла оградить меня от насмешек школьных товарищей, они-то видели, как я провожаю отца в церковь. Когда же отцу стали подавать милостыню и он принимал ее, униженно кланяясь и благодаря за каждый кусочек хлеба или медный пятак, к кличке «поп», которой меня награждали сверстники, прибавилась обидная — «кусочник».