Было жаль расставаться со стариком, единственным спутником моего одиночества во все долгие месяцы службы в приходе. Как-то ему будет там, у племянницы? Впрочем, как бы ни было, а оставаться ему под началом «бандитки» было куда страшней: она могла выбросить на улицу в любое время.
Не провожаемый никем, перекинув котомку за плечи, устало опираясь на палку, побрел Андрей Поликарпович на станцию. И я подумал: а ведь это хорошо, что отныне станет он не только в семье племянницы, но и среди соседей Андреем Поликарповичем.
Во время службы в церкви я заметил некоторую странность. Народу было больше обычного. Женщины с каким-то особым любопытством следили за каждым моим движением. Было мгновенье, в которое я смутился: показалось, что лицо у меня испачкано чем-то и потому на меня смотрят эти пристальные, чуть насмешливые взгляды. Но, взглянув в маленькое зеркальце, я не увидел ничего, что бы могло оправдать эти взгляды. Чаще и оживленнее, чем обычно, шушукались между собою, перемигивались старушки.
— Что бы это могло значить? — ломал я голову в догадках. Но спросить было некого: Валентина Петровна, псаломщица, мой неиссякаемый источник новостей, вот уже больше месяца из города не выезжала.
После службы подошла Ольга Ивановна и резко, словно собираясь браниться, поставила меня в известность, что отныне в сторожке будет жить монахиня Аглая. Старуха эта была на редкость неприятна: хитрая и злая. Но я согласился.
— Пусть! Только вместе с нею поместите и Матрону, — вступился я за бездомную и добродушную женщину.
— Этого еще не хватало! — возмутилась она. — Сторожка — не конюшня! Нечего помещение ею загаживать. Найдет себе угол, если не околеет…
Попытался и я настоять на своем, и заметил сухо:
— К вечеру представьте рапорт с указанием поступившего за день дохода и делайте так каждый день. Отныне все поступившие суммы будете класть в сберегательную кассу, а счетоводство буду вести сам.
Как она посмотрела на меня! Казалось, задохнулась от злости. Сдерживая лившуюся через край ненависть, она круто повернулась и пошла прочь, не сказав ни слова.
8 июля
Лет тридцать назад я был весьма романтически настроенным юношей. Пытаясь разобраться в разноречивых взглядах на жизнь и религию, я много читал, любил бывать на лекциях и беседах.
Откровенно говоря, утверждения марксистов о том, что всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничание с боженькой есть невыразимейшая мерзость, казались мне оскорбительно резкими.
Гораздо больше привлекали меня интеллигентско-обывательские рассуждения о том нравственном совершенствовании человека, которое, якобы, немыслимо без веры в бога, все равно какого, хотя бы и выдуманного бога. В то время я был ярым сторонником литераторов, которые, потеряв привычного, старого бога, искали нового, чтобы навязать его поколению, рожденному революцией.
В поисках бога бродил я по храмам и умилялся всякий раз, когда смотрел на пышные богослужения. Они, казалось, наполняли мою душу необыкновенной святостью.
Как-то в яркий солнечный день я зашел в собор, возвышавшийся в центре большого города. Величественная обстановка, царившая в храме, полонила меня. Солнце через маленькие окошечки лило на молящихся потоки золотых лучей, на каменном полу суетились, прыгали, как живые, цветные зайчики. Откуда-то сверху, с балкона, укрытого под сводами собора, доносились прекрасные, словно неземные голоса и музыка.
Обедню служил митрополит. Седой, в белоснежном и пышном облачении, в тот миг, как я вошел, он опустился на колени перед прихожанами. Это так поразило меня, что я заплакал от прихлынувшей к сердцу любви к себе, к людям и к этому доброму пастырю, удостоенному высшей благодати.
Тогда я еще не знал, что в сцене, поставленной митрополитом в храме, так же, как ставит ее режиссер в театре, рассчитан был каждый шаг, каждый жест, который мог вызвать у верующих состояние религиозного экстаза. Тогда я не отдавал себе отчета в том, что и храмы-то строились только затем, чтобы поразить и покорить душу верующего.
Позже, когда я стал священником, судьба близко свела меня с митрополитом, которого я видел в соборе. Я воочию увидел, что помыслы и дела его были далеко не так чисты, как его одежда. С невероятной злобой и ненавистью этот корыстный жрец религиозной морали относился к людям, особенно к тем, кто стоял на пути его честолюбивых замыслов и желаний. Он не пощадил своего предшественника-епископа и оклеветал его перед патриархом, поставив в вину мягкосердечие и рассеянность, которыми тот страдал.