Выбрать главу

Потом стали попадаться аккуратные четырехугольники из камней, которыми обкладывали тела захороненных моих сородичей. Кое-где виднелись белые кости, черепа.

Я остановился в нескольких шагах от убитой горем девушки. И услышал ее голос. Ока пела!

И тут меня охватило смятение. Как же так? Ведь она только что похоронила любимого, и вдруг – песня! Такого не может быть! Я сделал еще несколько шагов и снова услышал пение, Оно было тихое, еле слышное. Порой можно было принять его за шум ветра, но это был голос Лены, голос русской песни.

Лена не слышала, как я подходил к ней. Лицо ее было обращено к холму земля, перемешанной с обломками камней, к фанерному обелиску, высоко торчащему над незаметными могилами чукчей и эскимосов.

И все-таки она пела. Я остановился и прислушался. Это было что-то новое, такое, что мне никогда не приходилось слышать. Это была песня-плач. То есть песня, грустная песня, которую не раз пела Лена про какую-то далекую дорогу, про деревья, про травы зеленые и тихое течение реки, про землю, которую никогда не увидит тот человек, для которого она пела.

Я постоял, послушал песню и тихо повернул обратно. Я шел очень медленно, прислуживаясь к тихому голосу за спиной. Сначала песня смешалась с печальным тихим шумом ветра над могильным холмом Лилиннэй, потом совсем затихла. Но в эту минуту она зазвучала у меня в душе, заполнила всего меня, и я ощутил, как по моим щекам текут слезы…

Не знаю, как другие, но я очень хорошо помню ощущение какого-то настороженного отношения к русским, вообще людям иного, приезжего племени. Это не относилось к эскимосам, живущим в соседнем селении Наукан. Люди эти были понятны и близки, потому что занимались испокон веков тем же, чем и уэленские жители. Многие уэленцы были женаты на эскимосках, в том числе и мой дядя, у которого я воспитывался. Даже поговаривали, что мой неизвестный отец – также эскимос. Словом, это были свои люди, хотя и говорили на другом языке.

Но вот русские…

Те были совсем другие. И обликом, и занятиями своими, и происхождением. Языком тоже. Они ели другую пищу, одевались по-иному и жилища имели особенные, оборудованные предметами иногда малопонятного назначения. Это был совершенно иной мир.

Русские долго не могли приспособиться к нашему жилищу, к нашему быту – к тому, что было понятным, привычным и необходимым. От этого было к ним отношение отнюдь не подобострастное, а скорее снисходительное: они мало понимали настоящую жизнь.

Немаловажную роль в установлении такого отношения к русским играло и самоназвание "чукчи", что значило "люди в истинном значении", а предметы бытового обихода, язык – словом, все, что относилось к чукчам, все это соответственно называлось, в отличие от чужого: истинная обувь – торбаса, истинное жилище – яранга, истинный разговор – чукотский язык, и даже чукотская женщина, в отличие от всякой другой, звалась "лыгинэвыскэт" – истинная женщина. Такое самоназвание таило опасность противопоставления, и, надо сказать, среди моих земляков в ту пору находились большие оригиналы, пытавшиеся на этом основании доказать второсортность пришлых людей. К счастью, это не вызвало поддержки у большинства уэленцев, которые хорошо разбирались в людях, особенно если человек был такой, как, скажем, пекарь Павлов или учитель Петр Скорик, уехавший из Уэлена давно, задолго до моего рождения, но оставшийся в памяти уэленцев. Моя мать, которую звали Туар – Невысказанное Слово, – часто вспоминала первого учителя, его рассказы, рисующие далекую русскую землю, тогда еще загадочную, полную тайн и удивительных обычаев. Петр Скорик первым делом научился чукотскому языку, удивив всех, ибо большинство приезжих до него предпочитали объясняться на языке жестов или же с помощью двух-трех десятков причудливых выражений, понятных всем северянам от Камчатки до Колымы. Моя мать иногда напевала полузабытые песни, выученные ею в пору школьной жизни, и с гордостью говорила, что это "скориковские песни".

Русская песня с ее задушевностью, с открытой, как бы обнаженной, интонацией выражала простые человеческие чувства, общие для всех людей. Она как бы призывала подать друг другу руки, помнить, что племя человеческое едино во всех землях, далеких и близких, холодных и жарких.

Холодным зимним вечером я пробирался в дядину ярангу. На небе дрожали крупные звезды, и следы полярного сияния запорошили серебристым инеем небо над Инчоунским массивом. Все селение было погружено в темноту. Желтыми теплыми пятнами светились окна немногочисленных в ту пору деревянных домов Уэлена. Был какой-то праздник, и я задержался на полярной станции, смотрел кинофильм. Фильмы в предвоенные годы шли немые, и отдохнувший в однообразном стрекоте аппарата слух чутко ловил дальние звуки, доносившиеся из-за плотно завернутых моржовых кож, покрывавших жилища, из-за деревянных, обложенных дерном стен.