— Завела…
— Внучонка ж охота.
— Э-э, — обижался Миша, еще в стакан наливал. Разнимались стены, пела в груди музыка, и все, что держалось там на запоре, лезло:
— Скоро мастером буду. Почет, денежки… Хату в центре отхвачу, мотор куплю! «Яву» знаешь, мотоцикл? Не знаешь… Эх, коровьи подойники.
— Не ладно так, Миша. От подойников сам пошел. Всю войну…
— Не трепитесь, мамо.
И мать обижалась, становилось ей горько. Плакала, плакала.
— Хватит, нюни-то. Хочешь, платье завтра куплю. Станешь теткой городской.
— Все есть, сынок. Ходим чисто и про запас держим.
— Тогда фартук сними. Как баба.
— И так баба. Всю жизнь на ферме. Тут и рученьки надсадила. Всю войну…
— Ы-ых, мамо! Я магнитофон заведу! Знаешь «Яузу»?
— Кого?
Миша губами чмокал, голова клонилась на скатерть.
Мать стелила белые простыни на сосновую кровать, ложила красные подушки из гусиного пера… Миша на простыни переползал. На живот ему Сашка, котенок, прыгал, рубашку лапами скреб. Губы у Миши раскрывались во сне, и слюни в подушку капали. Лоб потел сильно, мать его полотенцем вытирала. Потом садилась возле Миши, но слез уже не было. Только хотелось, чтоб он снова был маленьким, пас бы телят с соседом Семкой Катайцевым, вставал и ложился по солнышку, за дровами в деляну на бригадной Серухе ездил, а зимой, когда стемнеет и деревня уснет, читал бы ей книжки и разные стихи.
— Э, Сашка, женить бы его на петровской, возле себя оставить…
Молчал Сашка. Ночным холодом несет от окна. Мать в платок куталась и пела сухим простуженным голосом:
Эту песню она пела ему над люлькой. А потом отец умер, муж ее. На мельнице лишний куль поднял — надорвался. С фронта пришел целый, да пожить не удалось. Одна с Мишей осталась. Все загляденье ее — в нем. Старалась покрасивше одеть, обуть. Ведь об отце Миша сильно ревел. Не верил, что его нет, что он никогда не войдет в дом. Все думал, что он куда-то уехал и скоро вернется. Ждал его тоскливо, постоянно, как большой: вечерами, не мигая, смотрел в окно, вздрагивал, если неслись по улице кони к речке, сжимался, если копыта стихали у ворот. Тогда бежал к дверям и шало орал: «Пап!» И мать хотела отблагодарить Мишу за его боль, жила только ради него, хоть мучило ее одиночество, вдовство, хоть сватались к ней дважды хорошие люди, хоть и желал ей муж перед смертью — найти родного человека и зажить снова. Когда подрос сын, отпустила в город на плотника учиться. Закончил училище, дали ему работу хорошую, да радости нет. А потом и горе пришло: чужой совсем стал. Говорят, стакнулся в городе с какими-то стилягами. Домой приедет — стопку подавай. Ни одного слова — прямо, все вкось. Что ни скажи, головой завертит: «Чухлома вы, мамо. Жизнь не знаете…» И казалось, что горе — навсегда и в землю вгонит.
Засыпала трудно. Сон долго не шел, далеко в бору сова кричала, и грудь сильно болела.
Утром он забирал отцово ружье, уходил на охоту на весь день. Дичи мало встречалось, зато ноги убивал. Приходил злой, все время фыркал. Вечером за ним заезжал на автобусе Степан. Любил он Мишу — с его отцом всю войну прошел.
Часто, когда автобус был совсем пустой, Степан в дороге рассказывал об отце. И отца вспоминал, и свою молодость, и всю жизнь от края и до края, и разные истории, хорошие и плохие, хмелел от своих слов, забывал о нудной, тряской дороге, о своей беспокойной шоферской судьбине и начинал думать о счастливом, о тайном — о том, что будет с ним впереди. Степан хоть и думал чаще о прошлом, но жил всегда тем, что будет впереди — и знал твердо, что все радости его впереди, а все печали уже прошли. И оттого любил всех по-отцовски, гордился друзьями, всегда пел и смеялся, был желанным на всех свадьбах, гулянках, там угощал всех за хозяев, плясал, балагурил, после первой же рюмки прижимал всех к груди и тискал, и думали в деревне, что он самый счастливый на свете. Была у него дочь Лена. Степан мыслил отдать ее за Мишу, сына друга своего фронтового. И в этом была его радость, которая — впереди, его будущее, его сны наяву.
Уезжал автобус с Мишей, и матери не сиделось дома. Она боялась одиночества, тишины, тяжелого стука часов. Шла на ферму к девчатам, где была старшей дояркой. Еще издали у телятника замечала белый платочек Лены Шутовой. Сразу же начинала думать о ней и о Мише. Если б она стала женой Миши, то, может, он бросил бы в городе дружков, перестал бы ломаться, приехал жить в родной колхоз, домой, остался навсегда возле матери, среди своих людей, бросил бы гусарить с водкой по воскресеньям, срубил себе дом — нынче всем лесу дают на дом. Платочек Лены белелся все ближе, мать улыбалась ему и делалось ей тепло. Лена смотрела на нее и чего-то стыдилась или уже знала потаенным девичьим чутьем все ее мысли и осуждала их, и не хотела понять, и оттого была не в себе. Но все равно возле Лены работалось хорошо, покойно, и той ночью сразу засыпала, не ворочалась, вместе с Сашкой в обнимку, и утром выпивала полную кринку холодного молока с лепешками и казалась себе моложе.