Солнце светит вовсю, но по земле уже поползли косые усталые тени, и свет стал ласковым, далеким. Почему-то с некоторых пор Петрине на закате становится не по себе. Днем она мирно занимается своей работой, сидит на службе или, если нужно, едет в город, в вычислительный центр; но в этот предвечерний час предпочитает тихо сидеть дома. Иначе ее охватывает беспокойство, и от мучительного чувства, что по ее вине что-то потеряно, пропадает даром, она начинает унизительно суетиться. Впрочем, сейчас, уже потому, что рядом Оницою (хотя, собственно, что он ей?), тревога смазалась, почти не ощущается.
— И кажется, дни Олтяну сочтены, — весело заключает Оницою. — Вот так я, рассуждая логически, предсказываю ход событий.
Он сидит, заложив ногу на ногу (никогда Петрина не видела, чтобы он так сидел), поза какая-то застывшая и неловкая, но он весел. От пива бледные щеки слегка разрумянились, и появилась в нем какая-то удивительная (для него) безучастность.
— Ему будет трудно не быть больше никем… ни завотделом, ни представителем в совете, ни заместителем секретаря. Что же, прямо сразу от всего отказаться? — удивляется Петрина тоном рассудительного ребенка.
— Нет, сам он не откажется… хе, хе! Если бы от него зависело, он бы не отказался, — смеется Оницою. — Они от него откажутся, а это другое дело, понимаешь? Совсем другое дело…
И он залпом выпивает пиво.
— Хотя, знаешь… — Оницою понижает голос, как обычно, когда хочет сообщить секрет, несмотря на то, что вокруг нет никого, кто мог бы слышать, да и все это он говорил ей уже множество раз.
— Хотя, знаешь, лучше всего самому по возможности отказаться от высоких должностей… Ведь изменить все равно ничего не можешь… Только даром теряешь время, напрасно портишь нервы, потому что от тебя ничего не зависит, и ты в тысячу раз свободнее, когда ты рядовой…
И словно чтобы показать, что разговор окончен (ведь и разговоры-то, в сущности, ни к чему не ведут), он заерзал на стуле, поворачивается направо, налево, ищет глазами официантку, барабанит пальцами по столу, зовет:
— Алло! Подойдите к нам, пожалуйста! — каким-то необычно громким и уверенным голосом. — Послушай, — неожиданно оборачивается он к Петрине, с силой упираясь кулаком в стол. — Послушай, что ты скажешь, если я закажу что-нибудь поесть?
Петрина чертит ногтем по скатерти. Потом, подняв голову, улыбается, и по веселым искоркам в ее глазах он понимает, что ей давно уже хочется есть.
Небо над ними белое, какое-то тусклое, погасшее. Невидимые облака накрыли шоссе тенью. Гонимые ветром, они в постоянном движении, и полоски тусклого света, бороздящие черноту асфальта, ускользают по набережной вдаль.
Двенадцать лет мне было, когда я впервые попал в город, — говорит Оницою, и Петрина удивленно поднимает на него глаза. — Двенадцать… да-да… двенадцать, — бормочет он хмуро и изо всех сил налегает на нож. — У нас во дворе рос ореховый куст, помню, орехи были совсем еще зеленые, кожура с трудом снималась — знаешь, как это бывает, да? Ты собирала когда-нибудь лесные орехи?.. И все-таки я нарвал целую кошелку, подкараулил автобус и повез их в город…
Незадолго до этого отец погиб на войне; в семье было шестеро детей, и он, молчаливый худенький мальчик с невеселыми голубыми глазами, был старшим.
Я тебе поеду, — говорила мать, — и думать не моги, вот погоди, ужо узнаю, споймаю тебя… ты что, хочешь, чтоб люди видели, как ты на рынке торгуешь? — Они сидели в большой чистой горнице; чтобы солнце не испортило вещи, окна были закрыты бумагой; тут не топили даже зимой, потому что никто в комнате не спал, и холод пронизывал с порога. Мать не сводила глаз с новых домотканых ковриков, стопками сложенных на широкой постели, с наволочек, которые она сама еще девушкой вышивала. — Вот до чего мы докатились, — говорила она тихо, — в былые времена на селе уважение оказывали, а теперь вот до чего докатились: мальчик на рынок собрался — орехами с лотка торговать, выставлять себя перед родней на посмешище. — Родные-то по-прежнему жили зажиточно; чтобы не огорчать матушку, он поехал в город тайком.
Так и не мог он взять в толк, где в этом городе находилась Главная улица, и прослонялся целый день по Нижнему базару между распряженными телегами и горами арбузов… Пахло мокрым сеном, жареным мясом, цуйкой. Он крутился на пятачке: здесь были корчма, чесалка и две лавки — в одной продавались скобяные товары, в другой — свечи; а дальше, в конце улицы, там, где кустарник переходил в прибрежную рощу, мастерская каменотеса: утоптанный — ни травинки — двор со множеством белокаменных крестов. У ворот возвышался огромный солдат с ранцем за спиной и серо-зеленым ружьем на плече. Мальчик все возвращался в этот двор, уставленный крестами, пока не почувствовал, что больше нет сил — сесть бы тут и сидеть. Но заставил себя вернуться к корчме.