И когда он сидел в мягком кресле с рюмкой водки в одной руке и сигаретой — в другой, осунувшийся и сонный (потому что последние десять лет систематически недосыпал), его охватывала такая тоска, такое ко всему отвращение, что он решал никого больше не приглашать на танец; с двумя из женщин у него были платонические флирты, с одной — она его и теперь ненавидела — началась было бурная любовь, которую он сам прервал; другая училась с ним в лицее и университете, остальные трое вызывали у него явное, просто физическое отвращение. И женщины тоже устали, они уже открыто позевывали, потихоньку вынимали ноги из туфель на слишком высоком каблуке, а одна, наименее стойкая, отправилась в спальню, повторяя, что она «просто полежать», и он, клюя носом, готовый вот-вот заснуть основательно, думал, что ему удалось наладить с ними со всеми такие же стабильные и невыразительные отношения, как со своею женой. Нет, не имело никакого смысла приглашать ни одну из них на танец, как не имело смысла фантазировать (он постоянно фантазировал, будто сделает что-то, чего в действительности — можно сказать с уверенностью — он никогда не сделает, то была игра, оставшаяся с детства: что было бы, если бы…), будто он когда-нибудь запишется в циники и переспит с ними со всеми или полюбит одну из них и ее умыкнет. Какая радость ему от них, да, впрочем, и — что греха таить? — какая радость им от него? За все эти годы ничего не изменилось и, верно, уже ничего не изменится; смириться с этой банальной мыслью было так же невыносимо, как невыносимо смотреть на солнце. И он протягивал руку к рюмке, раздраженно избегая предостерегающего взгляда жены, потому что понимал: она права, он перепил, язык у него заплетается.
Вот какие мысли посещали его под утро, в час, когда окна становились дымчато-синими; все вокруг либо спали, либо, как и он, погружались в печальные думы. Может, и они глядели друг на друга беспокойными и беспощадными глазами; ревниво следили за успехами друг друга, местом, которое удалось занять в обществе, килограммами, которые прибавили сверх идеального веса в студенческие годы. В квартире тьма (в предчувствии рассвета погасили все лампочки), рюмки давно уже перепутались, бессонная ночь и выпитое вино возбудили нервы, в старой музыке каждый аккорд вызывает смутные воспоминания, от которых (может, и не ему одному) становится особенно тошно. Не потому ли, когда снова начинались танцы, они отплясывали так лихо, изображая пьяное веселье, и как-то чересчур развязно прижимались друг к другу.
Он же в полудреме чуть не падал со стула, пока за окном все шире разливался лиловатый свет, и, вспоминая замечание Космовича во время прогулки по внутреннему дворику, пытался сосчитать, сколько за жизнь он знавал людей.
Но, дойдя до пятидесяти, начинал путаться.
—..мало-мальски близкие отношения, минимальное общение, — разглагольствовал Космович, размахивая маленькими белыми руками.
Стояло лето — он очень хорошо это запомнил, потому что, распахнув дверь во двор, вдруг увидел, что уже лето. Это было в самом начале его служебной карьеры — он был еще стажером, но уже перестал замечать времена года; лето обозначалось теперь шестнадцатидневным отпуском и заботами о том, чтобы получить этот отпуск одновременно с женой. Он вспомнил, как толкнул дверь и в нос ударил запах раскаленной земли и травы, косили ее здесь редко, и она вырастала высокой, до колен, звенела на ветру и резала руки, словно металлическая. От этих запахов, от этого тепла и света в нем все затрепетало, так случалось всегда: стоило ему увидеть высокое летнее небо, белые легкие облака, и в нем просыпалась извечная жажда жизни, уверенность в каждой своей мышце, редкая словоохотливость и непререкаемость тона.
Это не был диалог, каждый из них произносил монологи, своего он не помнил, помнил только ощущение счастья, детской самонадеянности. Зато осталось в памяти то, что сказал Космович.