Женщина в белом халате что-то продавала с лотка, завернутое в бумагу. «Сколько?» — спросил я и купил. Это оказались сардельки. В прекрасных глазах моей богини скользнуло недоумение. Я хихикнул и положил сардельки на крышу газетного киоска.
— Вот видишь, — сказал я. — Ты должна выйти за меня замуж.
Это был наш десятый день. Потом наступил одиннадцатый, и мы отправились к ней являть меня ее маме. Полы прогибались подо мной, а дверные рамы тихо потрескивали, когда то громоздкое и неуклюжее, чем был я, втискивалось в их плюшевую комнатку.
Ее мама что-то жевала. С тех пор минуло тринадцать лет, но она все продолжает жевать, периодически заглатывая. Вероятно, эта привычка выработалась у нее в часы круглосуточного бдения на третьем этаже гостиницы «Светополь». Называется эта удивительная должность «дежурная по этажу», но мама именует себя этажным администратором. Надо ли говорить, что все мужчины в ее глазах — похотливые коты? Привыкнув выпроваживать их из номеров, она в один прекрасный вечер шуганула из дома собственного мужа, поэтому на день моего вторжения в плюшевую комнатку тут царил неразбавленно женский дух.
Я не слишком торопился перетаскивать сюда свои убогие пожитки. Молодая жена относилась к этому спокойно. Она вообще ко всему на свете относилась спокойно, и эта царская несуетность совершенно околдовала меня. Но ведь была еще мама! Мама, которая, щурясь и медленно жуя, насквозь видела мужчин. Она требовала, чтобы я жил здесь. «Я знаю, что такое общежитие, — говорила она зловещим голосом. — Тем паче студенческое».
Чего боялась она? Что ее бесценного зятя умыкнут коварные вертихвостки? Бесценного, поскольку, несмотря на весь свой затрапезный вид, я казался ей человеком с ого каким будущим. Следует простить ей это заблуждение: даже люди с более цивилизованным умом склонны усматривать во мне потенциального цезаря.
В конце концов я был водворен на надлежащее место. А дальше? Время шло, но ни одну из надежд, так щедро возложенных на меня, я не оправдывал. В будущем зятя, которое все неотвратимей распахивалось перед ней, ничего такого не блестело и не сверкало, кроме разве очков, и то в такой оправе, какой побрезговал бы последний ублюдок. Мама без обиняков сообщила мне это. Я шмыгнул носом и ушел, затылком чувствуя немой и сострадательный взгляд моей давно скатившейся с Олимпа богини, которая превратилась к тому времени в мадонну с прекрасным младенцем на руках.
Сейчас трудно сказать, чем, кроме красоты, наделила природа мою избранницу (впрочем, если быть точным, то избранником был я, вот разве что не ее, а мамы). У меня есть основания полагать, что, помимо красоты, было тут и еще кое-что, однако суровый этажный администратор начисто вышибла все, заселив освободившийся номер рабом, которого лелеяли как бесценную драгоценность, но которому не позволялось и мизинцем шевельнуть без высочайшего на то разрешения. У раба в подобной ситуации два пути: либо возненавидеть своего паладина, либо обожествить его. Дочь избрала второе. Но вот что проморгала всевидящий администратор: в номере, за которым осуществлялся неусыпный надзор, ютилось не только бессловесное рабство. Украдкой пробралось туда еще нечто и с тех пор не покидало своей обители.
Я говорю о сострадании. Именно оно, не знаю уж с каких времен, тайно жило в надменной красавице Лидии Затонской, ныне Кармановой. Она жалела всех, начиная от бездомного щенка, которому потихоньку от матери и меня (она стеснялась своего подпольного жильца) выносила в целлофановом мешочке ломоть пропитанного молоком хлеба, и кончая бедными читателями, которые часами корпели над толстыми книгами и которым она, к сожалению, ничем не могла помочь.
Был ноябрь. С огромным свертком в руках явилась она в общежитие, где я конспиративно проживал то в одной, то в другой комнате у бывших сокурсников. Все глазели на нее, поразевав рты. В храм превратился вдруг студенческий вертеп, и верховной жрицей этого храма была она.
В свертке оказались ботинки. «Их починили», — сказала Лидия. На ней была зеленая «болонья» в крупных горошинах дождя. Я взял ее за руку. Она вопросительно смотрела на меня. Тут не было любви — лишь преданность и жалость. Шли дожди, и я мог промокнуть в своих авоськах. Поэтому втайне от маменьки (конечно, втайне! Администраторша, которая как раз блюла сегодня нравственность соотечественников на своем третьем этаже, попросту вышвырнула бы в окно эти дырявые корабли), втайне от маменьки она отнесла их сапожнику, уговорила починить при ней — а у кого из мужчин хватит духа отказать ей! — и сразу ко мне.