Выбрать главу

Случались и перерывы в нашем безоблачном супружестве, самые продолжительные — летом, когда жена с сыном уезжали в Витту на море. Незадолго до этого в редакцию являлась теща. Она медленно жевала что-то и смотрела на меня, жевала и смотрела, и этого было достаточно. Я понимал ее. Ребенку нужно море, а из тех несчастных грошей, которые они получают от меня, не выкроить даже на замшевую курточку, вне которой ребенок может простудиться и умереть. Я тотчас же лез в карман. В руке у меня оказывалась початая пачка «Дуката», но это было не то. Тогда я лез в другой карман и снова вынимал пачку «Дуката». В задний карман, чтобы не мешалась, совал ее, но там меня подстерегала третья пачка. У меня прямо какой-то бзик: я панически боюсь остаться в один прекрасный день без курева. И это презабавным образом сочетается во мне с привычкой не докуривать сигарету до конца, гасить где-то на середине, а через минуту запаливать новую — расточительность, при виде которой у тещи начинают ходуном ходить челюсти, обычно монотонно перетирающие свою нескончаемую жвачку.

Кроме «Дуката», в карманах были: дюжина коробков спичек (все тот же бзик!), крошки табака, иногда — смятый носовой платок, и еще реже — смятые рублевки, которые я всякий раз придирчиво изучал под уничтожающим взглядом тещи. На что надеялся я? На то, что это, может быть, не рубли, а червонцы? Но то были рубли. И тогда я шел к Калиновскому.

— Как ты себя чувствуешь, Ян? — спрашивал я.

Со временем это сделалось кодом. Если я не говорил? «Как твоя предстательная железа?» — не осведомлялся, что поделывают его лейкоциты, и даже не предлагал переименовать отдел промышленности в отдел гланд и почек, а вместо этого с постной миной произносил банальнейшую из фраз, то сообразительный Ян мигом догадывался, в чем дело.

— Сколько тебе? — спрашивал он, еще более сочувственно, чем я о его здоровье. Он не понимал, как можно жить на свете, имея в кармане лишь спичечные коробки.

— Да сотню бы, — бубнил я.

Калиновский часто кивал, понимая.

— Ребенка на море! — говорил он, и такое уважение к образцовому отцу светилось в его томных глазах. — Ты знаешь, у меня нет с собой, но… — Он скорбно улыбался. — Но я дам.

И как я десять минут назад перед тещей, так теперь он передо мной принимался исследовать содержимое собственных карманов. В одном оказывалась упаковка желтых таблеток, в другом — белых, в третьем — пузырек, в четвертом — заткнутая ватой стеклянная трубочка. Меня почему-то всегда охватывал страх, что сейчас он извлечет клизму, но я предусмотрительно умалчивал о своей тревоге. Иначе Ян Калиновский попросту не вспомнил бы о карманчике, где у него хранились деньги, о которых он говорил с джокондовской улыбкой: «У меня нет с собой, но я дам». Читать эту улыбку следовало так: у меня действительно нет, но это официально, Для жены, а ведь, помимо жены, сколько красивых женщин на свете!

Много! И Ян Калиновский был всегда на стреме. По улицам он ходил напряженно и неспешно, потому что ждал: от белой стены отделится женщина в синем платье и скажет с придыханием: «Ян! Ты ли это?» Тут-то и пойдет вразнос сотенная из заветного кармана… Но вместо женщины в синем подходил дылда с веселыми глазками — и попробуй-ка откажи ему! Проходу ведь не даст со своими иезуитскими вопросиками о белых и красных кровяных тельцах.

Деньги теща никогда не пересчитывала. Она определяла сумму на расстоянии, как телепат, и удалялась, недовольно жуя. Спустя неделю или две книжный дворец на месяц лишался своей королевы, и тогда мужская половина читателей грустно переключалась с романов на футбол и пиво.

Случались прочерки в нашем идеальном супружестве и по моей вине. Например, командировки. Но это ненадолго. Куда продолжительней были мои отлучки из иллюзорного мира по причинам, которые заставляли бледнеть все женские образы мировой литературы. Я никогда не был ловеласом, но и у меня выпадали дни, когда все Джульетты, Беатриче и Лауры, вместе взятые, становились ничто по сравнению с какой-нибудь рыжеволосой примадонной со Второго Каленого переулка. Смешно признаться, но лысый очкарик, которому давно уже перевалило за тридцать, все еще мечтал, словно гимназист, о «настоящей большой любви», как пелось в одной некогда популярной песне. Сколько раз обмирало у него сердце, и казалось — о н а, и зажмуривался, не смея поверить, но проходил месяц-другой, и блудный сын возвращался с поджатым хвостом в свой сложенный из томиков отчий дом. Как ни упоительны были рыжеволосые красавицы, все они обладали одним странным качеством: однажды вопреки всяким законам диалектики они вдруг переставали меняться. Оставьте их на час, день, месяц или год — вернувшись, вы застанете их в той же позе и с теми же словами на устах. Просто напасть какая-то! И вот тут снова оживали Джульетты, Беатриче и Лауры, и — что самое поразительное! — они менялись. Они-то как раз и менялись, хотя, казалось, намертво застряли в своих средних — или каких там еще! — веках. При каждой новой встрече я обнаруживал в них что-то новенькое. Мадам Бовари, например, некогда почти старуха, вдруг волшебно молодела, а Гретхен произносила фразу, которую я прежде почему-то не слышал: