Это упрек, но вы помните, где она делает его Фаусту? В тюрьме… Наутро ее ждет казнь, и, озабоченный, он торопит возлюбленную покинуть опасную камеру. Она же: «Какой ты равнодушный стал…»
Боже! Я снял очки и долго протирал их, хихикая в ночи от неизъяснимого блаженства. А в жизни вместо этих царственных слов приходилось выслушивать какую-то тарабарщину насчет мужского эгоизма и моих ужасных манер.
Короче говоря, я неизменно возвращался к законной супруге. Из библиотеки, как правило, мы выходили вместе, и я галантно провожал ее квартал-другой. Она говорила о сыне, о его горле, которое, несмотря на ежегодные выезды к морю, продолжало оставаться нехорошим, и о почерке, который в отличие от горла с каждым годом становился все лучше. Это — все. И потому можно представить себе, каким сюрпризом был для меня ее внезапный визит в мою убогую комнатенку. Она стояла перед гостеприимно распахнутой мною дверью в сером с перламутровыми отворотами приталенном костюме и, несмотря на мои приглашающие жесты и приглашающие слова, за которыми скрывались сперва недоумение, а потом страх, не двигалась с места. Страх, потому что в голове пронеслось вдруг, что что-то случилось с сыном. Я не решался выказать его, не решался спросить, ибо считал, что не имею права на этот страх. Вот когда я почувствовал, что, несмотря ни на что, я отец. Вот когда я почувствовал, что я не отец вовсе.
Ее губы, перламутровые, как отвороты костюма, что-то произнесли, но прежде, чем до меня дошел смысл сказанных ею слов, я понял, что с сыном все в порядке. Я вдруг засмеялся, и этот глупый смех был ответом на ее вопрос, потому что она спросила: «Ты не болеешь?»
Оказывается, она пришла навестить меня. Всего неделю не появлялся я в библиотеке, и она забеспокоилась, хотя прежде, бывало, по месяцу не казал носу и она ни разу не осведомилась, где это пропадал я. Ей вообще неведомо было чувство ревности — даже в те недолгие месяцы, когда мы жили с ней под одной крышей.
Переступив наконец порог, она неприкаянно остановилась в своем королевском костюме (любая одежда выглядит на ней королевской) посреди моей прокуренной берлоги. Я засуетился. Я вдруг увидел, что и прокурена, и что берлога (она была здесь впервые), и пишущую машинку с облупившейся эмалью, и какие-то пятна на стене, и скомканные листы бумаги, и доисторическое кресло, которое я, уподобляясь этажному администратору, уволок из комнаты, где хранился редакционный архив и куда его выставили за непристойный вид. Я любил это кресло. Я любил его за покатые подлокотники, за изъеденные древесным жучком породистые лапы и — главное! — за высокую спинку, на которую можно было опустить голову и, не двигаясь, с закрытыми глазами оживлять перед мысленным взором прочитанные только что страницы.
Мне жаль это кресло. Теща не допустила его в новую квартиру, и его постигла та же участь, на которую она обрекла — и тут следует отдать ей должное — весь тот гостиничный хлам с жестяными номерками, который неизвестно зачем коллекционировала в и без того тесной кухоньке.
Квартиры, конечно, мне тоже жаль, и даже не столько квартиры, сколько моих долголетних грез о ней, терпеливого стояния в редакционной очереди и надежд, которые я возлагал на нее. Речь, собственно, шла не о квартире, а хотя бы о завалявшейся комнатушке, но которая была бы м о е й комнатушкой (вот! а кое-кто уверяет, что мне неведом древний инстинкт домашнего очага) и где я мог бы с триумфом взгромоздить свое языческое кресло.
Естественно, что, время от времени сопровождая из библиотеки бывшую жену, я информировал ее о своем грядущем новоселье. Это была единственная новость, которую я мог любезно сообщить ей в ответ на ее новости о нехорошем горле и хорошем почерке сына. Черт побери, должны же быть и у меня новости! Мог ли я предвидеть тогда, что отдаленным следствием моей откровенности явится то печальное обстоятельство, что я останусь не только без квартиры, но и без кресла?
И тут надо сказать главное. Никакого злого умысла, никакого расчета и коварства в действиях моей жены не было. Она вообще не способна ни на что подобное. Просто-напросто она поделилась с мамой радостью: у Вити наконец будет свой угол.