Собственно говоря, ничего нового Свечкин не открыл. Все это лишь элементы соревнования, но соревнования не декоративного, не раззолоченного, не забальзамированного, а первозданно живого и потому работающего.
У Свечкина вообще работает все. Ян Калиновский рассказывал, что, хотя и сидит Свечкин рядом с императорским столом за школьной парточкой, парта эта прямо-таки начинена разными хитроумными штуками. Диктофоны, магнитофоны, карманные компьютеры и чудо-селекторы (вспомните кухню Свечкина). Один из каналов спутника связи целиком работает на Петра Ивановича. Это уже не Ян Калиновский сказал мне, это я сказал Яну Калиновскому, и доверчивый Ян посмотрел на меня с тем выражением почтительного ужаса, с каким, помните, глядел на однорукого директора дородный ремонтник в сатиновом халате, когда я осведомился, не построил ли Свечкин завод по производству швейных машин.
В феерическом, но вполне логичном восхождении Петра Свечкина было одно если не сомнительное, то не очень понятное мне звено: торговый техникум. Почему торговый и, главное, почему техникум? Когда я познакомился со Свечкиным, для меня не представляло сомнений, что перед тем, как с триумфом подойти к красному институтскому диплому, он с блеском окончил школу. Причем «с блеском» я говорю не для красного словца, а имея в виду нечто материальное — золотую медаль, которая просто не могла не быть у него, раз она есть даже у меня.
Ах, эта несчастная медаль! Я думаю о ней не столько с грустью, сколько с чувством вины перед мамой. Как обманул я ее надежды! Сомневалась ли мама, что младший из трех ее сыновей, которых она, надрываясь, одна подымала на ноги, пойдет далеко? Нисколечко. Порукой тому были не только похвальные грамоты, которые я что ни год таскал из школы, не только золотая медаль, но и сознание… Нет, не справедливости, как говорит мой Дон Жуан в одной из сокровенных бесед со статуей командора, а равновесия. В мире, несмотря на кажущийся хаос, царит равновесие, иначе даже планеты давно бы обрушились на Солнце. Добро не побеждает зло, эта классическая формула не только не верна, она опасна, потому что дезориентирует человека, но добро уравновешивает зло. Даже недоверчивому Володе Емельяненко эта космогоническая теория пришлась по душе — он не только принял ее, но вывел из нее умозаключения, от которых у меня глаза полезли на лоб.
Но то Володя, философ и анахорет, маме же все эти мудреные (или выспренные? Все чаще замысел моего Дон Жуана представляется мне рассудочно-холодным) — маме эти витиеватые рассуждения и близко не приходили на ум. Однако в справедливость (или равновесие, по моей терминологии) мама свято верила.
Себя она не щадила. Война, убившая ее мужа за шесть дней до рождения младшего сына, то бишь меня, не слишком разрушила наш город, но строили все равно много, а мама считалась превосходным каменщиком. Мужчинам, во всяком случае, не уступала. Ей и сейчас в ее семьдесят не занимать силенок, но в глазах появилась некоторая вопрошающая неуверенность, которую мне хотелось бы принимать просто за симптом старости, но которая, с болью прозреваю я, есть нечто иное. Мама недоумевает. Как ее умный Витя, некогда круглый отличник, хотя и отчаянный сорванец, которому прощали за его живой ум хулиганские выходки, в свои вот уже тридцать семь лет не имеет ни кола ни двора, ни даже приличного костюма, как проницательно заметил херувим в курточке? У Андрея — свой дом и двое девчонок, Василий раскатывает на собственных «Жигулях», жена — дамский мастер, видный человек, а ведь оба — ни Андрей, ни Василий — не хватали звезд с неба. И профессии вроде бы обыкновенные: один — бульдозерист, другой — монтажник. Хорошие профессии… А вот младшой, который учился в двух институтах и чуть ли не с пеленок пишет в газетах, повис между небом и землей.
Я понимаю маму. Я и сам порой вижу себя как бы со стороны, вот только не разберусь, чьими глазами. Ее ли, своими ли собственными, которые, скажу по совести, не усматривают в моем подвешенном состоянии никакой особой несправедливости.