Выбрать главу

Абсолютно разными людьми были они, но это не мешало им… Нет, не дружить — мне кажется, люди типа Свечкина и Мальгинова не способны на истинную дружбу, — но сотрудничать. Вот-вот, сотрудничать. Мальгинов устроил путевку для племянницы ленинградского модельера, за что светило международного класса снизошло до заштатной светопольской фабрики. Фабрика же, в свою очередь, подкинула свою дефицитную продукцию торгующим организациям Витты, чье благорасположение, надо полагать, небезразлично для виттинского гражданина Мальгинова. Круг замкнулся. И усмотреть в этом круге, в этой консолидации влиятельных людей какую-то вопиющую несправедливость не смог бы, пожалуй, даже Алахватов. Судите сами. Ну что плохого в том, что поехала лечиться больная девочка? Или что серьезный художник помог наладить выпуск модной одежды? Или что эта модная одежда продавалась в Витте? Детские здравницы для того и созданы, чтобы лечить детей. Модельеры затем и существуют, чтобы создавать элегантные плащи, которые должны же где-то реализовываться.

Видите, как честно подавляю я свою атавистическую неприязнь к производственным отношениям (да простится мне в моей «Подготовительной тетради» этот оборот!), которые следует признать на сегодняшний день объективной реальностью. Разомкнись хоть одно из звеньев, и в прах рассыплется вся цепочка. Не подлечилась бы девочка, хуже были б плащи, не выполнила бы план торговая сеть… В проигрыше все.

Я знаю, чего бы хотелось мне. Идеала. Чтобы все больные дети могли поехать на курорт. Чтоб вдосталь было наимоднейших плащей. Чтоб не существовало отношений, которые развращают человека… Но это уже говорит не подпольный — для самого себя — летописец Карманов, а Карманов-публицист, который при этом явно противоречит самому себе, собственному нашумевшему очерку «Великий Свечкин».

Я жалею, что там не было этих рассуждений. И не то что я умышленно опустил их — нет, я просто не позволил им зародиться в своей голове, интуитивно чувствуя, что от них потускнеет образ моего героя. Назову вещи своими именами: я пожертвовал ради внешнего блеска акцентами, отсутствие которых сделало правду полуправдой. Слепцов ни за что не позволил бы себе этого…

В данном случае мне простилась моя пагубная страсть к броской форме в ущерб точности — страсть, которая сама по себе есть свидетельство посредственности. Ни у Гирькина, ни у Иванцова-Ванько вы не найдете ее следов, мои же сочинения изобилуют ими. Даже эти записки «для самого себя», начиная от пресловутой груши в руке Василь Васильича, который, если быть точным, ел, помимо груш, персики и виноград, яблоки и апельсины. Я думаю, природа этих искажений кроется в постоянном и непроизвольном усилии, которое я делаю, чтобы преодолеть посредственность и банальность моего видения мира… Все-то понимаю, но… Вот перевод одного латинского стиха, который я выудил у Стендаля: «Вижу, в чем заключается добродетель, и люблю ее, но поступаю дурно». Некоторым утешением мне служит тот факт, что Стендаль, по-видимому, сам страдал этим пороком, иначе бы он удержал перо, которое, не дрогнув, прокомментировало приведенный стих не более не менее, как «историю нашей жизни».

Так вот в случае с «положительным очерком» мне простилась моя склонность к некоторым, мягко говоря, передержкам, в истории же с фельетоном, который явился следствием визита в редакцию отца Свечкина, — нет, и, наверное, это справедливо.

Объективно говоря, из нас троих — Свечкин, Мальгинов с его философией расчлененного арбуза и я, который на пару с Дон Жуаном пытаемся заглотать этот самый арбуз целиком, — из нас троих самым полезным и самым общественно необходимым (а что?) был, безусловно, помалкивающий Свечкин. Эльвира же отдавала явное, бесстыдно явное, сказал бы я, предпочтение нашему хозяину. Он был в бархатной куртке и потертых штанах, но эта изысканная небрежность выгодно отличала его от с иголочки одетого Свечкина. О себе я не говорю. У меня в моих коротких портках и рубашке с отлетевшими пуговицами был еще тот видец, но прекрасно воспитанный хозяин этой приморской квартиры с расписным унитазом был выше подобных условностей. Напротив, он обращался преимущественно ко мне, причем его тонкие замечания, носящие главным образом литературный характер, были в меру приправлены иронией. Я отделывался односложными репликами, а раз или два с какой-то даже гордостью заявил, что понятия не имею о писателе, про которого он изволит вести речь. Мальгинов был, бесспорно, эрудированней меня, особенно в живописи, своим весьма поверхностным знанием которой я целиком обязан Володе Емельяненко. Зато самоуверенность, с какой я признавался в своем невежестве, была сродни апломбу моей тещи, которая, увидев в отрывном календаре портрет Блока, возмущалась: «Блок? А что это такое?»