— Извините, Иван Петрович. Нам надо поговорить с товарищем Кармановым. Извините.
Старик нехотя поднялся. Посмотрел на меня, потом на Алахватова, потом снова на меня и направился к заботливо распахнутой мною двери. По его морщинистому челу медленно проходили тени нецензурных мыслей. Это он о нас думал. О н а с — и как было растолковать ему, что мы — это не гранитный монолит, о который разбиваются жаждущие правды лбы, что состоит это «мы» из отдельных и весьма разнящихся друг от друга «я».
Я оставил его в холле, пообещав скоро вернуться. Я был уверен, что нам с лихвой хватит нескольких минут, ибо все наше обсуждение будет исчерпано краткой информацией о вето, наложенном на фельетон Василь Васильичем. Но я ошибся. Алахватову пришла фантазия почитать фельетон, потом потребовать у меня документы, потом осведомиться, видел ли эти документы Василь Васильич.
— Не проявил интереса, — сказал я сдержанно. Шел второй час пребывания Ивана Петровича в холле, а отдохнувший, набравший сил Алахватов только входил во вкус.
— Как так не проявил! Вы бы показали. Объяснили б. Сказали бы, что у вас есть письменные свидетельства. Вот, пожалуйста! — И он принялся зачитывать мне показания Федорова и Ткачука, а затем мой собственный фельетон, приговаривая после каждой фразы: «Все верно! Совершенно верно!»
А в холле терпеливо ждал Иван Петрович Свечкин в прорезиненном плаще. Я вздохнул.
— Ефим Сергеевич! Василь Васильич пролежит в больнице не меньше месяца, а до тех пор…
— Что до тех пор? Ничего до тех пор! — Освобожденная рукопись забилась было на столе, но он тотчас прихлопнул ее ладонью. — Редактор не подписал фельетона, потому что не видел документов. Кстати, одного не хватает. Ступайте к этому человеку, — он ткнул большим пальцем на карту сзади себя, — пусть он напишет объяснительную.
Я посмотрел на карту. Это была политическая карта мира, на которой южный город Светополь даже не значился.
— Кто напишет? Курт Вальдхайм?
— При чем тут Курт Вальдхайм! Я о Свечкине говорю. Пусть Свечкин напишет. Прямо сегодня, сейчас. Поставим сразу после праздников.
— Фельетон поставите?
— А почему нет? Это же безобразие! — Он постучал по трепещущей рукописи. — Газета должна выступить, и чем раньше, тем лучше.
Я понес Ивану Петровичу бумагу и ручку. Подозрительно глянул он на то и другое и принялся молча расстегивать нагрудный карман. Однако вместо очков, которые я ожидал увидеть, он извлек исписанные листки из школьной тетради. Там было все, что я — вернее, Алахватов — хотел получить от Свечкина-старшего.
Предусмотрительность — вот, пожалуй, единственная черта, которую унаследовал от своего папы генеральный директор объединения «Юг». Он догадался, например, что отец собирается идти в редакцию, и отговаривал его. «Петр не хотел» — так лаконично обмолвился об этом Иван Петрович. В крайнем случае, рекомендовал Свечкин строптивому папе, надо подождать выздоровления редактора. Подождать! То есть он предвидел, что Алахватов — именно Алахватов! — которого он и лицезрел-то всего три раза, решится на публикацию фельетона. А вот мне, который, казалось, знал нашего замредактора как облупленного, и в голову это не приходило.
Итак, предусмотрительность. И все-таки кое-что он упустил, о чем я без устали напоминал ему. В светлых и зорких, живых глазах появился страх.
Я видел этого человека дома и на работе, я знал его как отца и как сына, и во всех этих ипостасях он был безупречен. Прямо ангелочек какой-то! Вот разве что в отличие от ангела смертен, и я не уставал твердить ему это.
13
Пора! Дальше уже некуда оттягивать, и без того явный перекос произошел в моем повествовании. Свечкин, Свечкин, Свечкин — будто только он и занимал меня. Будто Эльвира тут ни при чем — просто я ни с того ни с сего воспылал ненавистью к ее супругу, и растет день ото дня не мое своевольное чувство к ней, а неприязнь и мотивированное неприятие Свечкина.
Вы обратили внимание, что я не употребляю слово «любовь»? Странно, полагаю я, звучало бы оно в устах человека, который втюривался по меньшей мере дюжину раз. Дюжину! И не ради глобального эксперимента, в жертву которому приносит себя мой Дон Жуан, а самым однозначным, самым примитивным образом, причем все тривиальные симптомы были налицо. Я терял не только аппетит, но даже охоту к чтению. Нечто сомнамбулическое появлялось в моем облике. Ум бастовал, а язык, распоясавшись, чесал что-то несусветное. Тем не менее моя очередная королева обычно внимала мне с растущей благосклонностью. Вскорости нас обоих с головой захлестывало волной, кружило, подбрасывало до небес и роняло в бездну. Потом начинался отлив. Очнувшись, я вдруг обнаруживал себя сидящим на молу в обществе невыразимо скучного существа. Я мотал головой, отряхиваясь, нацеплял очки и пялился во все стороны, только не на мою подругу. Та злилась и называла меня сволочью. Или брала меня за уши и поворачивала лицом к себе, дабы я смотрел только на нее, и никуда кроме. Это было ужасно. Я советовал ей что-нибудь почитать, а она ладила свое: «Сволочь! Ну почему ты такая сволочь, Карманов?»