Заявилась она через сорок минут после меня. Мне долго будут памятны эти сорок минут, но, когда щелкнул замок и хлопнула дверь (надо ли говорить, что весь я превратился в большое и грозное ухо?), я не вышел из своей комнаты. Я слышал ее шаги и звон посуды, я знал, что она видит свет в щели моей запертой изнутри двери, но я поклялся себе, что ни за что не открою — пусть хоть ногами барабанит.
Она не барабанила ногами. Согнутым указательным пальцем и тем не постучала. Когда в два ночи я вышел на кухню попить воды (это не было уловкой — у меня и впрямь пересохло в горле. Еще бы!), весь дом бывшего дворянского собрания, если не считать моей комнаты, мирно почивал.
Попасть утром в ванную я, разумеется, не мог: она заперлась там по своему обыкновению на полтора часа, и потому я, теперь уже по своему обыкновению, вынужден был умываться в кухне. Я не слышал, как вышла она, и, лишь отняв от лица полотенце, увидел в шаге от себя неподвижную розовую фигуру. Я надел очки. На ней был стеганый халат, и ничего кроме. Я имею в виду краски, помады, кремы, туши и прочие атрибуты косметического театра. Таким голым, таким откровенным и простым я еще не видел ее лица.
Не проронив ни слова, я отвернулся к столу и стал не знаю уж что делать на нем.
14
Волоча Свечкина по смертоносной дороге, возникающей из ниоткуда и в никуда ведущей, головокружительно вьющейся по самому краю пропасти, я невольно тащился по ней и сам. Но я не пугался. И дело тут не в какой-то особой смелости, а в моей то ли природной неспособности, то ли душевной неподготовленности к страху смерти. Вероятно, я действительно буду жить долго, если до моего сознания не то что не доходит, а попросту не трогает меня то несомненное обстоятельство, что когда-нибудь я, окочурюсь. Природа и тут проявила вопиющую бесхозяйственность, наградив несокрушимым здоровьем того, от чьего присутствия на земле никому ни холодно ни жарко.
Я ухмыляюсь, констатируя, это. Я кощунственно забавляю свой ум там, где иные, лучшие умы бились в ужасе и надежде. Это может быть следствием двух причин: махровой заурядности или идеального здоровья (не только физического). Мне неохота выяснять сейчас, какая из них точнее расшифровывает мой случай, но, по совести сказать, я все-таки больше склоняюсь ко второй.
…Иные, лучшие умы бились в ужасе и надежде. Это так. И дорога, по которой я тащил упирающегося Свечкина, была прямо-таки усеяна душераздирающими свидетельствами этой исполинской битвы. По сути дела, то были указательные знаки, которые не одну заблудшую душу уберегли от пропасти (в том числе и Володю Емельяненко), однако пикантность ситуации заключается в том, что Свечкин был человеком неграмотным. Он не знал алфавита, и потому что для него эти исполненные глубочайшего смысла и горечи придорожные щиты? Лишь пропасти видел он, на которые я указывал ему безжалостным перстом, лишь бесцельность дороги, по коей шел, а я, ведущий, но помалкивающий, развлекал себя тем, что почитывал плакатики, в которых ошеломляющая виртуозность мысли сочеталась с пусть скрываемым, с пусть презираемым, с пусть игнорируемым, но страхом.
вопрошает один. «А никакое», — презрительно поджав губы, отвечает другой. И прибавляет, что жалеет тех, кто придает большое значение смертности всего существующего и теряется в созерцании ничтожества всего земного. Затем растолковывает миру, который вот уже два столетия подобострастно и доверчиво внимает высокомерному веймарскому сановнику: «Мы ведь и живем именно для того, чтобы преходящее делать непреходящим, что может быть достигнуто лишь тогда, если мы сумеем оценить и то и другое, то есть и смертное и бессмертное».
Прекрасно! Но что в таком случае есть бессмертное? Ни Гёте, ни кто другой до сих пор не дали на этот вопрос вразумительного ответа (именно вразумительного, от слова «разум»), величие же самого прозорливого ума испокон веков проявлялось в том, что он видел дальше, чем остальные, но не до конца. Дальше, но не до конца.
«Будет ли на свете одним человеком больше или меньше — да что я говорю, — будут ли существовать даже все люди, вместе взятые, вся сотня миллионов таких планет, как наша, — все это только бесконечно малый и ничтожный атом…»
Разумеется, это не теорема, это аксиома, которую вольно принимать и вольно отклонять и уж тем паче выводить из нее любые, даже самые антагонистические умозаключения. На здоровье! Монтескье, например, человек отважного ума, уже не обремененного духовным филистерством своего знаменитого предшественника, сделал из данной аксиомы удручающе тривиальный вывод: «…все это только бесконечно малый и ничтожный атом, который бог и замечает-то лишь потому, что всеведение его беспредельно».