Выбрать главу

Я заночевал у Иванцова-Ванько, выцыганив у него таблетку снотворного, — бедняга страдал бессонницей, а утром за завтраком он принялся за меня с новой силой, Ему, видите ли, показалось, что вчера я был недостаточно искренен. Короче говоря, неуверенность терзала художника. Он раскаивался, что, поддавшись искусу, прочел черновики, — обычно он не делал этого.

День был тяжким. В отделе стояли два параллельных аппарата, и, если подымала трубку Юлия Александровна — конечно, я мог опередить ее, но усилием воли сдерживал себя, — то рука моя, что-то правящая, замирала, и я скошенным взглядом впивался в ее сдобное лицо. Когда же она произносила своим тонким голосом «Виктор», в груди у меня образовывалась торричеллиева пустота. Зря! Я требовался кому угодно — директору кондитерской фабрики и председателю комитета народного контроля, этажному администратору, интересующемуся, почему до сих пор нет алиментов за ноябрь, и Иванцову-Ванько, который еще раз хотел уточнить, какое впечатление произвела на меня встреча Аристарха Ивановича с сыном, самовольно явившимся в забегаловку (я уж не говорю о бесконечных звонках в связи с чеботарским фельетоном), — кому угодно, только не ей. Ах так! Я поклялся, что даже пальцем не шевельну, чтобы встретиться с ней, и в ту же секунду оказался возле ее дома.

В зашторенных окнах горел свет. Означать это могло что угодно. Или все они дома, или только Свечкин с дочерью, или она одна… Последнее, впрочем, почти полностью исключалось, и не только потому, что он редко возвращался домой так поздно (как все хорошие работники, он все успевал сделать в урочное время), а потому, что она не часто приходила домой так рано.

А собственно, почему возле  е е  дома? Разве кто-нибудь выселил меня отсюда? Разве я выписан? Я такой же ответственный квартиросъемщик, как Петр Иванович Свечкин, и я вправе хоть сейчас подняться по лестнице, открыть собственным ключом дверь и прошествовать в свою комнату, где все еще стоит моя раскладушка, поскольку перетаскивать ее пока что некуда.

Не знаю, куда бы привели меня эти здравые рассуждения, если бы дверь парадного стремительно не распахнулась вдруг и не вышла она в своем стянутом в талии, отделанном мехом длиннополом кофейного цвета пальто. Я замер. Она не заметила меня в тени газетного киоска, да и по сторонам она, по своему обыкновению, не смотрела. Через минуту она скрылась в будке телефона-автомата.

Кому звонила она? Мне. Я был совершенно убежден в этом, я и мысли не допускал, что ее конспиративный звонок мог предназначаться кому-то другому. Прошла минута, другая, прошел час, сутки, год, а она все не появлялась. Но вот дверь открывается, и она выходит. Выходит и останавливается, не зная, куда податься теперь.

И тут я покинул спасительную тень. Вспыхнули юпитеры, освещая меня. Она смотрела. Медленно перешел я дорогу, медленно приблизился к ней. Ее белое лицо было серьезно.

— Салют! — сказал я и крутанул тросточку. — Как самочувствие?

Ей потребовалось время, чтобы узнать в явившемся перед ней скоморохе бывшего соседа. Потом юпитеры погасли, исчезла тросточка, и она без единого звука прильнула ко мне всем телом. От нее пахло стенами здания бывшего дворянского собрания, моей табуреткой на кухне, ванной, в которой она умудрялась сидеть по полтора часа и откуда вышла однажды утром в стеганом халате без туши и красок на обнаженном лице…

Нам стукнуло по семнадцать, и мы вели себя соответственно. Рука в руку, поцелуи в подъездах… В семнадцать-то лет? Да. А что? Ей было тринадцать, когда она получила первую любовную записку, а в четырнадцать хотела убежать из дома, потому что папа-генерал («Какой генерал? Не перебивай»), потому что папа-ефрейтор («Ну, перестань! Он капитаном тогда был. Или майором, не знаю. Дай досказать»)… потому что папа-майор или капитан отчитал ее при Вовке Макарове из их класса за то, что она день и ночь напролет читала… ну, конечно же, «Графа Монте-Кристо».

— И ничего не «Графа». Мопассана.

— О! — сказал я с уважением. — Пардон.

Она дернула меня за ухо. Я вскрикнул и поднял ногу, как канатоходец, а она с упоением продолжала рассказывать о девчонке, которая, стоило ей остаться дома одной, отважно испытывала на себе все косметические снадобья мамы. Несколько раз ее ловили с поличным, ибо она не успевала отмыть с лица краску или полить себя уксусом, дабы заглушить предательский запах французских духов, полфлакона которых она только что выплеснула на себя. Ее наказывали, но это не помогало.