Выбрать главу

Он понял меня. Его светлые глазки с буравчиками зрачков медленно ушли в сторону, а губы оставались плотно сжатыми. Был миг, когда я вдруг узнал в них рисунок и непреклонное выражение Ивана Петровича. Иллюзия! Разумеется, это была иллюзия, и я тут же прогнал ее.

Свечкин мыслил.

— Как было бы хорошо, — произнес он, напряженно усмехнувшись, — если б все на земле думали только о хольнителях и пуговицах.

Сигарета замерла в моей руке. Что подразумевал Свечкин? Я прямо спросил его об этом, и он, помедлив, ответил. Все грандиозные идеи, все изнуряющие поиски истины, все хитроумные построения философов и праздных сочинителей («Ваша заумь» — так кратко и зло охарактеризовал он то, что я пространно развернул сейчас) — все это принесло людям неисчислимые беды. Только беды, и ничего кроме. Горстка очкастых умников, вместо того чтобы шить плащи или стряпать рассольник по-ленинградски, ломает голову над чепухой, от которой большинству — подавляющему большинству! — ни холодно ни жарко. Пусть ломают, если им это нравится, но ведь они сбивают с пути истинного других, которым надо заниматься делом. И те идут за ними, как доверчивые бараны… Так примерно говорил Свечкин. Не этими словами, но об этом. Во всяком случае, слово «бараны» он употребил, это я помню точно.

— Я просил тебя не трогать отца, — произнес он сквозь зубы. — Просил же!

— Чтобы все осталось по-прежнему?

— А чем было плохо? Кому плохо? Гитарцев что, отнял у детей эти персики? Они гнили и будут гнить, только еще больше, потому что шиш кто даст ему теперь дополнительную машину.

— А раньше давали?

— Раньше давали, — отрезал он.

— За ящик дармовых персиков?

— За ящик. — Его щечки порозовели от возбуждения. Таким я еще не видел его. — За пять килограммов. Но зато он спасал пять тонн.

— И генеральный директор, — с ухмылочкой осведомился я, — считает нормальным такое положение вещей?

Он сидел, весь напружинившись, кулачки сжаты.

— Не считает. — И прибавил со странным выражением: — Он много чего не считает…

— Но делает.

Свечкин окинул меня презрительным взглядом:

— Генеральный директор считает, что лучше съесть эти пять тонн, чем сгноить их ради… — Он недоговорил, ради чего. — А пять килограммов… Настанет время, мы подумаем и об этих пяти килограммах.

Я отрицательно покачал головой.

— Нет, Свечкин. Такого времени не настанет. Пока ты здесь, — сказал я и постучал по столу костяшками пальцев, — такого времени не настанет.

— Настанет, — твердо произнес он. — Если вы не будете мешать нам…

Е с л и  м ы  н е  б у д е м  м е ш а т ь  и м… Я закрыл глаза и долго втягивал в себя воздух.

— Вот что, Свечкин, — проговорил я спокойно и все еще не открывая глаз. — Или ты сейчас же отдашь мне записки. Или…

— Или? — переспросил он.

Вызов почудился мне в его тоне. Я еще посидел с закрытыми глазами, потом поднялся и медленно обошел стол. Помешкав, он тоже встал. Его светлые глазки смотрели на меня бесстрашно и холодно.

— Где записки, гад?

Он молчал и не отводил взгляда. Тогда я стал медленно подымать растопыренную руку, огромную, как ковш экскаватора. За всю свою жизнь я никого пальцем не тронул — мудрая природа, как я уже говорил, не наделяет людей моей комплекции физической агрессивностью, поэтому грозное поднятие ковша носило сугубо психологический характер, однако Свечкин не дал мне завершить этот показательный номер. Глаза его сузились. Он сделал быстрое движение, и под ложечкой у меня разорвалась мина. Кабинетик — со столом, стульями, портретом на стене и шкафом, на котором сверкал рефлектор, — стал плавно опрокидываться. Кажется, одной рукой я схватился за живот, другой придерживал очки.

Знаете, что больше всего задевает меня сейчас? Не то, что маленький Свечкин так ловко обесточил меня, а что он преспокойно перешагнул через меня, как через куль с дерьмом. А иначе как бы он оказался у двери?