Выбрать главу

Вся жизнь, как он утверждает в «Коварстве Харгрэйвза», принадлежит ему. Он брал из неё то, что ему нравилось, а возвращал то, что мог.

Но если он что-то брал, то оно тут же становилось его собственностью; хранилось у него в мозгу, как на складе, и стоило только возникнуть необходимости, как оно тотчас же извлекалось оттуда и приобретало оригинальность, свойственную именно Биллу Портеру.

Билл никогда ничего не записывал. Иногда он карябал слово-другое на клочке бумаги или обрывке салфетки, но это и всё. Он всегда полагался на свою безупречную память.

Похоже, что у него был неограниченный запас идей и сюжетов, и все они хранились в его сознании, систематизированные и снабжённые бирками, готовые к тому, чтобы их извлекли оттуда и использовали по первому требованию. Прошли годы, прежде чем он обессмертил Дика Прайса, создав рассказ о Джимми Валентайне. Я спросил его тогда, почему он не сделал этого раньше.

— Я, полковник, — отвечал он, — никогда не забывал об этой истории. Но я боялся, что она не пойдёт. Вы же знаете — каторжники не очень-то популярны не только в обществе, но и в литературе.

Портер не был знаком с Диком лично, поэтому однажды я свёл их вместе в кабинете начальника. Немного странно было видеть, как эти два малообщительных человека мгновенно почувствовали друг к другу симпатию. Оба держались особняком, вдали от собратьев по несчастью: Дик — потому что был мрачен по натуре, Билл — из-за своей обычной замкнутости. И тем не менее, между этими двумя людьми сразу же пробился росток взаимопонимания.

Портер принёс собой новый журнал — у него была привилегия получать их сколько заблагорассудится. Он протянул его Дику. Тот взглянул, и на его вспыхнувшем лице выразилась необычная смесь тоски и радости.

— С тех пор, как сижу здесь, впервые держу в руках книжку, — сказал он, быстро схватил журнал и спрятал под робу. Портер не понял. Когда Дик ушёл, я объяснил, в чём дело — ведь Дику не разрешено было ни читать, ни писать, ни принимать посетителей, ни получать письма.

— Полковник, да они, похоже, истощают душу человека и иссушают его мозг? — Больше Билл ничего не сказал. Он был поражён и подавлен. Тут же поднялся и собрался уходить, но у двери обернулся:

— Ну что ж, для него лучше, что ему не долго осталось.

Эти слова вселили в меня такой страх, что я с тех пор каждый вечер ходил в тот коридор, где жил Дик. Ему становилось всё хуже. Я умолял начальника нажать на кого следует.

Наконец, в один прекрасный день документ дошёл до самого губернатора, тому оставалось только подписать его. Дик выполнил свою часть договора. Теперь государство обязано было выплатить по облигациям. Я сообщил об этом Дику:

– Послезавтра вы со старушкой сможете устроить себе маленький праздничный обед.

Дик не ответил. Он не хотел показать мне, как он надеялся, как ждал этого известия. Но всё же, как он ни крепился, его дыхание участилось, и он быстро повернулся ко мне спиной.

Я знал — этот молчаливый, полный признательности парень ожидал этого помилования, как манны небесной. Я знал — мечта о свободе и хотя бы кратком времени в мире и покое поддерживала его силы в эти тяжкие последние месяцы его жизни.

На следующее утро я получил известие от начальника. Прошение о помиловании было отклонено.

Когда я услышал это, то передо мной словно упал плотный чёрный занавес, отрезав меня от света и лишив доступа воздуха. Я словно оказался в непроглядной тёмной яме, онемевший и разбитый.

Что будет теперь с бедным Диком? Как я буду выглядеть в его глазах? Если бы я не сказал ему, что сегодня всё станет известно, то я бы ещё мог поводить его за нос, но он ведь знал! Он будет ждать меня! Весь день он будет думать только об этом. С каким лицом я покажусь в его коридоре в этот вечер?!

Я пришёл туда, и вот он — Дик, меряет коридор шагами. Кожа да кости, тюремная роба висит, как на вешалке. Осунувшееся лицо повернулось ко мне, в глазах было такое просяще-ожидающее выражение, в них было столько надежды, что остатки мужества покинули меня.

Я попытался сказать, но не смог — слова застревали в горле.

Кровь отлила от его смуглых щёк, он страшно побледнел: казалось, что его посеревшая кожа обратилась в пепел, сквозь который пылающими углями сверкали глаза. Он всё понял. Он стоял лишь и смотрел на меня с видом человека, услышавшего свой смертный приговор. А я так ничего и не сказал. Через несколько мучительно долгих мгновений он протянул мне руку.

— Ничего, Эл, — глухо проговорил он. — Мне плевать. Чёрт бы всё побрал, мне без разницы...

Но ему вовсе не было плевать. Это известие доконало его, разбило его сердце. Больше у него не было сил бороться. Через месяц его поместили в лазарет.

Он умирал. Лечение уже не могло помочь. Я хотел написать его старой матери, но это только причинило бы несчастной женщине ещё больше страданий. Ей бы всё равно не разрешили прийти и проведать его. Начальник не мог нарушить закон. Так что я навещал Дика несколько раз в неделю, садился рядом и разговаривал с ним. Завидя, как я вхожу в палату и иду к его койке, он протягивал руку и улыбался. И когда я смотрел в эти живые, умные, полные тоски глаза, мне каждый раз словно нож в сердце вонзался. Дик больше не упоминал о своей старой матери.

В это время я уже сделался в кутузке видной персоной — будучи секретарём начальника, мог разгуливать, по тюремной территории, где хотел. Если бы не эта относительная свобода, то Дик помер бы, а у меня не было бы и шанса увидеть его в его последние дни — когда узник попадал в больницу, все его связи с бывшими собратьями по камере отсекались.

Бывало, больные лежали по нескольку месяцев, не получая ни единого слова привета от сокамерников — своих единственных друзей. Они страдали и умирали, лишённые даже намёка на простое участие.

Я был единственным, кто навещал Дика. Его часто называли «шилом в заднице» за его беспокойный характер, а также за то, что он был сущим гением по части механики. Он лежал и выкашливал остатки своей жизни, и всё же по-прежнему был самой мягкой и незлобивой душой во всей тюрьме. Он взирал на свои страдания и грядущую смерть, как зритель в театре смотрит пьесу. Иногда на него вдруг находило нечто странное. Однажды он обратился ко мне с необычной задумчивостью в голосе.

— Эл, как ты думаешь, для чего я родился на свет? — спросил он. — Вот как бы ты сказал — жил я или не жил?

Я не нашёлся что ответить. О себе я бы мог сказать — я жил и получил массу радости от жизни. А вот Дик... Но он моего вердикта и не ожидал.

— Помнишь журнал, что твой друг Билл сунул мне? Я прочитал его от корки до корки. Он мне ясно показал, чего я стою. Он рассказал, какой должна быть настоящая жизнь. Мне тридцать шесть лет, и я умираю, даже и не начав жить. Вот, посмотри сюда, Эл.

Он протянул мне клочок бумаги, на котором в столбик были выписаны короткие фразы.

— Это то, чего я в жизни не сделал. Вот подумай об этом, Эл. Я никогда не видел океана, никогда не пел, не танцевал, никогда не был в театре, никогда не видел по-настоящему хорошей картины, никогда не молился от души... Эл, ты знаешь — я никогда в жизни не разговаривал с девушкой! За всю жизнь ни одна из них не улыбнулась мне. Вот я и хотел бы понять, зачем родился.

Однажды выдалась неделя, когда у меня было столько работы, что я не смог выкроить времени, чтобы навестить Дика. Как-то очень поздно вечером я заглянул в почтовую контору перекинуться словцом с Билли Рейдлером. По дорожке в сторону морга, насвистывая, шёл негр, громадный детина, возивший туда трупы. Обычно мы с Билли выглядывали, спрашивали имя покойника, и на этом наше любопытство истощалось. Страдания и смерть были для нас делом привычным. Но в эту ночь негр стукнул в окно.

— Масса Эл, ни в жись не додумаетесь, кого я сёдня везу в дохляцкую.

— Кого, Сэм? — в один голос спросили мы.

— Маленького Дика Прайса.

Маленький Дик был небрежно брошен на каталку — в одном старом рубище, голова свесилась с одной стороны, ноги — с другой... Сэм со стуком покатил дальше, в морг.