Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена.
Я страстно хочу, чтобы пьеса подошла к развязке, чтобы актеры наконец-то смогли выйти из-за лучей рампы со своими обычными лицами.
Шум винтов замолкает. Старик смотрит мне прямо в глаза и удовлетворенно кивает, словно это он прекратил его — просто чтобы доставить мне удовольствие.
Шеф торопливо делает глоток яблочного сока из бутылки и вновь исчезает.
Только я собрался с духом, чтобы, пересилив себя, задать Старику прямой вопрос, как обстоят дела, но в этот момент он встает на ноги и, морщась от боли, тяжелой поступью бредет на корму.
Спустя некоторое время я не могу придумать ничего лучше, как последовать за ним. Может, на посту управления мне удастся втянуть его в разговор. Но он скрылся. Должно быть, отправился еще дальше, на корму лодки. У меня возникает дурное предчувствие, что там, на корме, что-то идет совершенно не так, как хотелось бы. Мне следовало бы внимательнее прислушаться к докладу шефа.
Наверно, до унтер-офицерской каюты я добрался наощупь в состоянии транса. Теперь начались мои неприятности: у меня нет опыта залезания в койку с поташевым картриджем на животе. Тем не менее, пребольно стукнувшись несколько раз об ограждение, я наконец ухитряюсь совершить что-то вроде прыжка через перекладину, изогнувшись самым неестественным образом. Теперь начнем расстегивать рубашку, ослабим пояс, перейдем снова к рубашке, расстегнем ее до конца, вдохнув, надуем живот, затем снова втянем его — вытянемся, выдохнем, будем лежать, словно в футляре, держа на животе вместо грелки с горячей водой поташевый картридж — точь-в-точь мумия на смертном одре.
Сознание растворяется. Что это, сон или какое-то забытье? Когда я снова прихожу в себя, уже 17.00. По корабельному времени. Я вижу это по наручным часам Айзенберга.
Я остаюсь в постели. Грань между сном и бодрствованием вновь начинает стираться. Где-то в моей голове эхом отдается глухой стук. Вместо того, чтобы пробудиться, я пытаюсь укрыться от навязчивого звука во сне, но он не утихает. Не засыпая, но и не поднимая век, я прислушиваюсь. Не остается никаких сомнений: это глубинные бомбы. Хотят запугать нас? Или Томми глушат другую лодку? Но сейчас наверху должен быть ясный день. Никто не рискнет прорываться при дневном свете. Так что это? Может, они проводят учения? Стараются поддерживать своих людей в форме?
Я напрягаю слух, стараясь определить, с какой стороны доносятся раскаты грома. Он грохочет повсюду вокруг нас. Наверно, действуют небольшие соединения, отрабатывающие тактику окружения. Теперь опять все успокоилось. Я высовываюсь в проход со своей койки и гляжу в сторону поста управления.
Акустик докладывает о шуме винтов — сразу несколько с разных сторон. Как это возможно — я полагал, что сонары разбиты. Вдруг я вспоминаю, что Старик прижимал к уху один наушник, когда я протискивался мимо. Значит, акустическое оборудование снова работает: теперь мы можем получать звуковую информацию о враге. Дает ли это нам какое-то преимущество?
Вытекшее топлива! Течение должно было унести его так далеко, что никто там, наверху, не может догадаться, где его источник. Вероятно — надо скрестить пальцы [115] — была утечка в виде одного большого пузыря, и этим все кончилось. К счастью, в отличие от пробки топливо не плавает вечно. Оно растворяется и постепенно исчезает. Вязкость — кажется так это называется? Еще одно слово, которое я добавляю к своему набору магических заклинаний.
— Похоже, мы лежим в хорошем местечке, — доносятся до меня слова Старика с поста управления. Что же, можно и так взглянуть на наше нынешнее положение: мы родились под счастливой звездой, благодаря которой застряли в скалах, спасших нас от Асдика.
— Черт побери, если этот шум не прекратится — я сойду с ума! — внезапно взрывается Зейтлер. Он нарушает приказ, в соответствии с которым Зейтлер должен тихо лежать и молчать в свою поросячью трубочку для дыхания. Будем надеяться, что Старик не услышал его.
Левая рука Зейтлера свешивается с его койки. Сильно прищурившись, я могу рассмотреть его часы. Сейчас 18.00. Так мало времени? Дурная примета, что я потерял свои часы. Должно быть, они попросту упали с моего запястья. Может, они еще продолжают тикать где-то в трюме. Все-таки, они — антимагнитные, водонепроницаемые, ударостойкие, нержавеющие, сделаны в Швейцарии.
Носовой зажим так больно давит, что я вынужден ослабить его на мгновение.
Боже, как же воняет! Это газ из аккумуляторов! Нет, не только газ. Также воняет дерьмом и мочой — словно кто-то справлял здесь нужду. Или у кого-то во сне расслабился сфинктер? Или где-то поблизости стоит ведро с мочой?
Писать: при этой мысли я сразу же ощущаю жуткое давление в своем мочевом пузыре. Потребность отлить проходит, уступив место угрожающим спазмам желудка. Я сжимаю бедра. Что, если нам всем одновременно приспичит по нужде? На такой глубине нельзя пользоваться гальюном — не стоит даже пытаться выпихнуть дерьмо за борт сжатым воздухом. Вонь становится почти что невыносимой.
Лучше уж снова надеть прищепку на нос и дышать через дребезжащий картридж! Хорошо, что природа предоставила нам свободу выбора: дышать через нос или через рот. Я без колебаний выбираю второй способ дыхания: к счастью, у меня в челюсти нет нервов обоняния. Творец Неба и Земли проявил большую предусмотрительность при замешивании своей глины [116], чем конструкторы при создании нашей посудины.
Конечно, я могу потерпеть еще некоторое время. Лежи, не шевелись, мышцы живота расслаблены, думай о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не о том, как хорошо было бы сходить в туалет.
В публичном доме в Бресте стояла жуткая вонь: пот, духи, сперма, моча и лизол — тошнотворная смесь — аромат подгнившей похоти. Никакие духи, даже самые сильные, не могли перебить запах этого дезинфицирующего средства, которое прозвали Eau de Javel. В том доме тоже пригодились бы зажимы для носа.
Rue d'Aboukir! Когда в порт заходил большой корабль, шлюхи в перерывах между посетителями даже не вставали с постели, оставаясь в положении «лежа на спине, ноги врозь». Никаких подмываний над биде, никаких трусиков, надетых, чтобы соблазнить клиента и сразу же оказаться вновь спущенными. Разработанные цилиндры из плоти, в которых изо дня в день ходило взад-вперед по пять дюжин поршней самых разных размеров.
Перед моим взором встает круто сбегающая вниз узкую улочку: крошащиеся, осыпающиеся стены, обугленные бревна вздыбились к небу. На искореженном тротуаре вытянулся расплющенный труп собаки. Омерзительно. С ее выдавленных внутренностей, жужжа, взвивается целый рой мясных мух. Валяются обрывки просмоленного картона. Причудливые обломки черепичной крыши напоминают огромные куски слоеной нуги. Урны опрокинуты все до единой. Крысы бегают при свете дня. Все прочие здания пострадали от бомбежек. Люди покинули даже частично уцелевшие дома. Деревянные оконные ставни топорщатся баррикадой. Между развалинами и мусором едва можно найти проход.
Рядом со стеной, опираясь друг на друга так, что их лбы соприкасаются, стоят два «хозяина морей»:
— Пойдем, браток, я заплачу за твой трах. Тебе это не повредит.
Они выстроились в шеренгу перед домом терпимости внизу улицы. Два ряда стоящих членов. Каждому надо расслабиться. Время от времени жирная «мадам» по-хозяйски выкрикивает из двери:
— Следующие пять… да поторапливайтесь! У каждого есть пять минут — не больше!
Идиотские ухмылки. У всех матросов одна руку, засунутая в карман брюк, нащупывает член или яйца. И почти у всех в другой зажата сигарета: нервы пошаливают.
Изнутри дом являет собой убогую развалину. На что ни взгляни — серое и ветхое. Лишь уборная покрашена белой краской. Все остальное по цвету напоминает машинное масло — либо светло-желтое прогорклое коровье. Пахнет спермой и потом. Бар отсутствует. Нет ни малейшего намека даже на самое примитивное украшение интерьера.