Все запутывалось с такой ошеломительной быстротой, что у меня голова постоянно кружилась. Появилось состояние замороченности. А Солин интересовался, не бывали ли у меня или у моих близких галлюцинации и другие отклонения психического порядка.
Наша беседа длилась до обеда. И чем больше я раздражался, тем, я это явственно чувствовал, сильнее Солин укреплялся в своей правоте.
Его правота сводилась к тому, что он, следователь, из самых гуманистических побуждений не позволит во вверенном ему районе нарушать кому-либо законность.
В данном случае это нарушение заключалось в превышении пределов необходимой обороны.
— Ну спросите у соседей! У Соколова спросите! — требовал я.
— А что соседи? Никто не видел выдуманного вами Лукаса. Но все слышали, как вы палили из ружья.
— А что говорит раненый?
— Он пока не в состоянии давать показания.
— Значит, вы мне не верите?
— Нам нужны факты! Факты и еще раз факты!
— Ну тогда черт с вами! Арестовывайте меня и сажайте в тюрьму!
— А это, простите, дело наше.
На следующий день в назначенный час я был у Солина, где меня снова допрашивали и где мне предложили подписать протоколы.
Я трижды прочитал все написанное следователем и сказал:
— Не подпишу.
— Почему? — спокойно спросил Солин.
— Вроде бы все правильно и будто со слов моих все записано. А вот все не то. Все не так подано.
— Почему?
— Да потому, что вы вырвали отдельное звено из цепи событий, и всё звучит не так, как должно.
— А как должно? — ласково спросил Солин, поигрывая карандашом.
Я чувствовал, что к горлу подступают не те слова, мозг же вообще пытался приостановить объяснения; очевидно, ему явно что-то мешало сосредоточиться. Действовали на нервы и ехидная улыбка Солина, и это спокойное поигрывание карандашом, и его вопрос, в котором явно прозвучала издевка. Он меня передернул, точнее, поддел, повторив это нелепое словечко "должно": как бы то ни было, а я не то чтобы потерял над собой контроль, но вдруг поддался нахлынувшему на меня чувству отчаяния, общей растерянности, отчего я сорвался на визгливые интонации, за которые стыдно было потом:
— Вы хотите обвинить меня. Хотите подвести под статью. Не выйдет. Понимаете, не выйдет! Я рисковал жизнью. Пытался помочь следствию, а об этом в протоколе ни слова.
— Значит, вы отказываетесь подписать протокол?
— Решительно отказываюсь.
— Хорошо, — сказал спокойно Солин. — Я напишу, что вы от подписи отказались.
— Пишите.
— Кроме того, я вынужден вас задержать на трое суток.
— Я буду жаловаться. Не знаю, по какой статье судят за беззаконие, но думаю, такая статья есть.
Солин вскочил. Глаза его зажглись. Он лихорадочно стал переставлять на столе предметы.
— Я бы на вашем месте поосторожнее выражался.
— А вы не говорите ерунды!
Не знаю, чем бы закончились наши пререкания, если бы не телефонный звонок.
Солин слушал внимательно. И мне был слышен голос его начальника, как ни старался прижимать он телефонную трубку к своему уху. Солин это знал и этого знания не скрывал. Улыбаясь в мою сторону, он говорил:
— Хорошо, раз есть какие-то соображения. — Солин положил трубку и спокойно произнес: — Все очень просто — вы свободны. Вас ждет Петров в следственном отделе.
Я постучал в соседнюю дверь. Петров вышел из-за стола.
— Дело осложнилось тем, что Змеевой умер в больнице. Так звали человека, в которого вы выстрелили.
Я присел. В горле у меня как-то разом пересохло. Ощущение вины и нависшей кары было столь сильным, что я в растерянности только и смог сказать:
— Как же так?!
Что означал этот вопрос, Петров, по всей вероятности, не понял.
— Можно сказать вам правду?
— Конечно, — не задумываясь, ответил я.
— Но сначала вопрос. Вы считаете себя жестоким или добрым человеком?
— Я? Жестоким? — Слово "жестокость" никак не укладывалось в моем сознании применительно к себе. В последние годы я много читал о жестокости и доброте, много размышлял о гуманизме подлинном и мнимом, и жестокость, как социальное явление, в моем представлении чаще всего ассоциировалась либо с диким невежеством, где современный неандерталец ломит и крушит все вокруг себя, либо с различными формами европеизированного садизма, способном проявиться и в прямом издевательстве над человеком, и в утонченных формах преследования человека, надругательства над его душой, если можно так сказать.