Выбрать главу

— Ишь, как у тебя все ладно получается! Наубивал, награбил, а потом сбегал в церкву и утешился? А мово дружка Алеху Крючника не ты ли срубил в тайге? А Кирюху многодетного? Семьи-то по миру пошли, Кирюхина жена в блуд ударилась, чтобы детишек подкормить! — Одноглазый жилистый мужичонка уже не кричал, а плакал без слез, приятели удерживали его за руки, чтобы не бросился в драку.

Многие выкрикивали свои и чужие обиды, так, наверное, бывает всегда перед народным судилищем, честной расправой над преступником, поднявшим руку на простых людей.

— Ладноть, ладноть, мужики! — отважно встал с лавки Бочкарев. — Ну, полютовал я малость, дак только над Проклом Никодимычем. Чужое не лепите! Но и меня понять надобно: зорил он мое семейство, сильничал. Деньгой бил! А перед такой дубиной все мы бессильные. Али не так?

— Как же тебя, такого справного, тощатина бил?

— Говорю же: деньгой! Наворует золота, придет с мешками денег — и сразу в «князья» по обычаю, никто с ним тягаться не может. А кого «княгиней» требовал? То-то и оно… Супругу мою требовал! Чтоб меня уязвить побольней. А для удовольствия — дочек! Я-то терпел… Потому что в этом содомском селении все такое терпят, лишь бы деньги шли. Однажды по пьянке и не выдержал — как услышал, что снова идет друг закадычный с большой казной… А теперь что хотите, то и думайте про меня. Пусть законы и судьи меня убивают. Самое главное: перед богом я чист. А что бог простил… то и вспоминать больше не надо. Хватит. Божье милосердие во мне! Им еще и жив, о душе теперь одни думы…

И уставился на меня глазами, полными слез.

— Ишшо будешь спрашивать, оол? Если нет, то плюнь в мою рожу мерзкую! Поганую! Сильно плюнь, малец! И вы, люди добрые, плюйте без сомнениев! Засуньте меня в отхожее место, да головой в самое очко! Насмехайтесь, унижайте! Христа ради прошу: обгадьте меня с ног до головы! Для покаяния моего пущего! Не жалейте, не надо! Ибо из-за вас все мои грехи, из-за вас! Истинно! Жил, как все, и пошел чуть далее. Я — это вы! Смотрите на меня, до чего все вы дойдете! Уже дошли через меня…

Я обалдело смотрел на него, раскрыв рот. И опять мне почудилось неземное сиянье над ним…

А тут еще и Бородуля как последний довесок на каких-то весах. С безумными воплями: «Святой! Истинно святой!» — повалилась на пол, принялась целовать босые ноги Бочкарева. Он не возражал, хотя, наверное, было щекотно и необычно при касании мокрых горячих губ к побитым стопам.

Он стоял с просветленным лицом и плакал. Бородуля рыдала взахлеб у его ног. И многие мужики повалились на колени и заплакали, еще в точности не зная, почему и отчего. Бородатые, костлявые и мускулистые, жилистые, разодетые в дурашливый плис и в новехонькие старомоднейшие зипуны — все они теперь были как близнецы. А я среди них — меньшой брат, тоже заливался слезами, правда, коленями до пола не достал, так и повис в тесноте. Человека два-три не плакали и не кланялись, но им было неловко стоять среди всех столбами бесчувственными. В конце концов и они уподобились всем… Получился какой-то волнующий молебен. На всех что-то разом нашло, застыдило, обрадовало. И Бочкарев, будто священник, простирал над павшими толстые дрожащие руки и говорил, говорил, и каждое его слово добавляло огня в пожаре.

— Христос простил разбойника, распятого на кресте! И меня простил! И вас простит! Пусть во все ямы пали, как сказано, во всех сетях увязли и всяким недугом вознедуговали, но по выздоровлении становимся светильниками для всех, спасаем от падения… Благодарствую, господи! Прозрел! Истинно прозрел!

Бородуля и двое потных дурачков в вывернутых шубах бились в истерике на полу с пеной у рта, заглушая голос Бочкарева. А вышло — усиливая. Ибо ничто так не воздействует на человеческий мозг, как обрывки фраз во время молебнов и митингов. По себе хорошо знаю…

— Кайтесь, люди! Самый тяжкий грех прощается, смотрите!

Меня трясло, как в лихорадке. Я ощущал себя в единении со всеми плачущими от счастья, переживающими великий миг какого-то таинства. Должно быть, на глазах у всех зарождалась какая-то новая религия, светлая вера таежных рабочих со своим собственным пророком во главе. Вот он, уже готовый, чудесно народившийся во грехе — Матвей Африканыч Бочкарев… Страх и благоговение перед ним. И еще страх-стыд, потому что совсем недавно ненавидели его и ругали…

— Вся ваша беспутная жизнь — грязь! — радостно кричал пророк, захлебываясь слезами. — За души бойтесь! Утопнут души-то в грязи!

Откуда-то появился злой, бледный Засекин и схватил Бочкарева за шиворот.

— Твоя уже утопла!

И при всем обалдевшем народе потащил его в отдельную камеру. Молебен кончился. Таежная религия не получилась по вине Засекина. Он запер замок на двери камеры, положил ключ за пазуху. Люди еще плакали, вставали с колен. Бородуля, выплеснув все силы, уснула на полу. Дурачки прилегли рядом с ней, тяжело дыша.

Люди стыдились смотреть друг на друга. Кто-то пробормотал:

— Нет в тебе ничего святого, Фрол Демьяныч.

Засекин показал пальцем в лицо Ерофея Сороки:

— Твою работу делаю.

— Это пошто мою? — взъелся тот.

Засекин не ответил.

XIV

Не успел я заснуть, как снова — вставай! Засекину все неймется: решил, что за ночь обязательно что-нибудь случится, ибо никакая шайка не потерпит, когда ее атаман с тремя пособниками мается в кутузке, в двух шагах от глухой тайги…

Из села выехали в кромешную темень, соблюдая строгую тайну. Не попрощались даже с заступниками, которые дрыхли без задних ног в отведенной им для ночлега удобной камере (постелили им кучу овчин, половиков, «одежного тряпья»). Вслед нам утомленно залаяли собаки, но вскоре затихли. Звезды на небе начали слегка бледнеть, но признаков зари не было заметно: по горизонту обметало чернотой, как гнилью. И еще потянуло резким ветерком, который не понравился многоопытному Потапычу.

— Снегом пахнет! А у меня капуста стоит на корню…

Впереди, на служебном возке, ехали Потапыч, его два сонных помощника и связанные по рукам и ногам бандиты, в том числе и Сенька Бочкарев с забинтованной ногой, и самый младший сынишка Матвея Африканыча — бугаеподобный косолапый Еремей. В нескольких шагах от них — мы с Засекиным на своей прежней телеге, но с новыми оглоблями и бочкаревской лошадью взамен павшего жеребца. Бочкарев-старший, тоже связанный, лежал на нашей подводе пока что смирно, только изредка кряхтел на ухабах и стукался о доски чем-то твердым.

— Вообще-то, Феохарий, ты молодец, — заговорил Засекин, приглушая голос. — Здорово же ты угадал про Егоркино золотишко. Только пузо с ухом перепутал, а так — ничего, нюх работает.

— Как энто… ухо с пузом? — Бочкарев заворочался под сеном. Я понял, что Засекин начал разговор специально для него. Зачем? Я все еще был под влиянием бочкаревских превращений, точнее, не знал, как к нему относиться. С одной стороны — душегуб, убийца, христопродавец, а с другой — вроде бы блаженный страдалец или даже святой…

А они уже разговорились вовсю.

— …обгадил Прокла, закрылся богом и думал — вывернулся?

— Прокла не обгадил… Такой он и есть. А богом…

— Ты же сказал всем, что Прокл охаживал твоих баб?

— Ну да.

— Но «княгинями» у Прокла всегда были другие. Я же все про него теперь знаю.

— Ну да, другие… А почему? Да потому что я умолял, в ногах его волосатых ползал, чтобы при народе не срамил меня… Чтобы тайно пользовался… Вот до чего довел… Рано или поздно я бы его пристукнул. А вы, любезный, разве не пристукнули бы? Если с вами вот так…

Засекин испытывал какое-то наслаждение от этой беседы. Он хмыкал, посмеивался. Потом шлепнул меня концом вожжи.

— Не спи, Феохарьюшка. Слушай, слушай, набирайся ума. — И Бочкареву: — Значит, я уже на твоем месте, и я уже хочу пристукнуть мерзкого насильника, а тебя облобызать, прижать к груди? Очень хорошо повернул, какой мужик тут не растеряется?

— Да есть ли у вас совестливая крупица? — с горечью проговорил Бочкарев. — Над чем смеетесь?

— Над тем, как ты покупаешь людишек на их же страдании. Я заметил: святость со временем меняет свои формы, а дрянь-человеки каждый раз очень быстро переходят на новую пищу…