Выбрать главу

Что вам надо?

Чего вы бежите ко мне?

У меня его нет.

Если он принял плохое решение, пусть сам ищет выход, меня это не касается. Я вот — нашла выход, спрятала чувство в дальний угол, там оно за семью замками, за толстой стеной, там оно разложено по стеклянным банкам, как варенье, там оно — в морозильной камере. Мне уже никогда не понадобится эта убранная в дальний угол еда. Для меня это уже не еда, а яд. Была ли она когда-то, не помню. Да, я его узнаю, но он не несет мне того, что приносил когда-то, он потерял то чувство, я же — нашла и спрятала. Чего вы от меня хотите? Оттуда оно уже никогда не вырвется. Оно там, но уже не подстережет меня, не вторгнется в мою жизнь. Напрасно вы бежите ко мне, вы не сможете меня коснуться, минувшие пять лет растолкли, размололи его во мне. Я живу и рада тому, что живу, надо радоваться каждому дню. Сейчас — весна, зима кончилась, снег растаял. Надо радоваться хоть этому. Для меня он — не он. Я уже не узнаю его. Бежит какой-то мужчина. Я вижу, бежит какой-то мужчина. Для меня это ничего не значит. Ну, бежит… Пускай бежит. Полицейские… Случилось что-то? Выстрелы. Для меня он не существует. Что здесь происходит? Он вовсе и не ко мне бежит? С чего бы какому-то мужчине бежать ко мне? Спасается бегством? Почему? От кого? Почему в него стреляют? Почему кричат? Стой! Стой! Вот он останавливается. Говорит что-то. Делает еще шаг, правая нога сама скользит вперед, по инерции. Что он говорит? Что любит? Да, он говорит: любит.

Он говорит, что любит?

Он падает так, будто это война. Дедушка мне рассказывал. Ничком. Я не слышу, как он падает, какой-то грохот заглушает все, даже крики полицейских. Что это за шум? Что за грохот, что происходит? Что-то у меня в голове? Что он сказал? Стены двигаются. Или это во мне все сейчас сдвинулось? Надо мне подойти, что с ним? Надо посмотреть. Что вы кричите, чтоб я остановилась, не могу я остановиться, я должна помочь, помочь ему, он же ранен. Тело его снова все в ранах. Не остановлюсь, не остановлюсь. Ладно, стреляйте, стреляйте. Я слышу, стреляют. Пускай стреляют. Я не остановлюсь. Я должна коснуться его руки, поднять его голову, поцеловать в губы, должна услышать последние слова, которые он произнесет. Я не остановлюсь. Что это за удар по спине, словно палкой, и опять, что это, что это за грохот?

Не бойся, мой единственный, я с тобой.

4

Я постояла немного. Потом положила трубку.

Не хотела я оставаться дома. Открывать дверь тем же самым ключом, натыкаться на те же самые вещи, которые с детства заполняют квартиру. Шкафчик для обуви. Его я ненавидела больше всего. Из-за него нельзя было нормально открыть входную дверь: каждый раз она стукалась об угол шкафчика. А если у тебя было что-то в руках, то вообще с трудом получалось протиснуться. Не хотела я выслушивать те же самые фразы, мол, что на работе, как такой-то или такая-то — тут звучало какое-нибудь имя и к нему какое-нибудь определение, сволочь, или карьерист, или подонок, ни в чем не смыслит… Речь шла всегда об одних и тех же сослуживцах, всегда одни и те же были подонками и одни и те же — людьми хорошими. Подонки — это, как правило, начальство, они, конечно, незаслуженно занимают высокую должность и незаслуженно получают огромные деньги, и, конечно, дело в политических связях, ну или в отсутствии характера, а иначе как бы они еще пролезли на тепленькое место. А хорошие — это, напротив, те, которые похожи на моих родителей, специалисты в своем деле, но у них — моральные принципы, и начальство за моральные принципы и за профессионализм их и ненавидит всей душой, хотя выгнать их все же не смеет, потому что без их профессиональных знаний, говорил за ужином папа, в учреждении вся работа наверняка пойдет кувырком.

Так оно и шло все время, семь дней в неделю. Ладно, иногда случался перерыв, когда учреждение, по какой-нибудь там своей прихоти, претендовало еще и на вечернее время своих сотрудников. Это было вроде скучного сериала, когда продюсер, махнув на все рукой, уже ни во что не вмешивается, не взывает, мол, ребята, надо бы освежить характеры, и диалоги надо бы изменить немножко, падает же число зрителей. Ничто не менялось; если, конечно, не считать того, что за много лет я выучила каждую фразу наизусть. А этот-то, говорил папа, он опять, знаю, говорила мама, алкаш он и жене изменяет, — и она пересказывала весь текст, как таблицу умножения в школе, и дважды два всегда было столько, сколько должно было быть.

Не хотелось мне бесконечно натыкаться взглядом на те же лица, на лица папы и мамы, лица, которые утратили в моих глазах былой свет, и свет этот уступил место какому-нибудь крему от морщин или просто серому оттенку, не хотелось натыкаться на брошенную одежду, скинутую обувь, оставленные где попало чашки, стаканы. Не хотелось ощущать в ванной комнате, после того как отец побреется, приторную вонь лосьона, и затхлый запах пижамы, и запах давно не чищенной стиральной машины. Не хотелось после них влезать в ванну, на краях которой даже после мытья ванны оставались седые волоски. Не хотелось слышать, как они спускают воду в уборной, и ночные их звуки. Они думали, что не храпят, хотя спустя какое-то время храпели оба, а утром показывали друг на друга, дескать, ты опять храпела, ой, а сам-то, — но разве важно, из-за кого из них ночь была невыносимо долгой и бессонной. Не хотелось видеть, как они едят, слышать, как жуют, и думать о том, помыли ли они руки, прежде чем резать хлеб.