Выбрать главу

— Ты смелее, — подсказал я. — Обопрись руками. Неужели никогда на лошадях не ездил?

— Лешаку они нужны в авиации. Кабы у них крылья были.

С горем пополам Сорокин все-таки обхватил конские бока ногами. Натянул узду. Попросил:

— Не поспешай...

Поспешать действительно было некуда, потому что вылет наш планировался лишь на рассвете.

...Маленько мы сумели вздремнуть. На прелых, словно прошлогодняя листва, матрацах, сваленных в ветхом сарае, стоящем на самом краю взлетного поля. Матрацы были из госпиталя, воняли йодом, карболкой. А крыша в сарае светилась как решето. И понятно, что матрацы прели. Но нам нужно было отдохнуть хоть пару часов, и лучшего места поблизости не оказалось.

Товарищ Каиров приехал за полчаса до рассвета на открытом автомобиле, который чихал, словно простуженный, стрелял, точно орудие, и чадил дымом, будто испорченная керосинка.

На заднем сиденье, за спиной шофера, куталась в платок какая-то женщина. У Каирова по-прежнему правая рука была на перевязи. И он морщился, когда ненароком делал какое-нибудь движение.

Подойдя к нам, он спросил:

— Отдохнули?

— Само собой...

Тогда, словно слепой, он ощупал здоровой рукой мое лицо. И, повернувшись к машине, коротко бросил:

— Побрить.

Женщина вышла из машины. Шофер включил свет, фары заглазели в темноте. И поле перед радиатором и дальше стало зеленым и нежным.

Открыв плоский маленький чемодан, женщина виновато сказала:

— Вода холодная.

Голос у нее был приятный. Сочный и не писклявый.

— Сойдет, — ответил я.

Она стояла спиной к свету. И я не видел ее лица, потому что оно оставалось темным, как тень. Но руки у нее были теплыми и мягкими. Я подумал: конечно же всю дорогу она их прятала под платком.

Пульверизатор шипел как гусь. Одеколон щекотал кожу.

Я сказал:

— Спасибо.

Женщина закрыла чемодан.

Это удивило меня. И я спросил:

— А Сорокина?

— Он бреется один раз в две недели, — без подначки, а как-то очень равнодушно ответил товарищ Каиров.

Но Серегу аж передернуло. Он засопел и повернулся ко мне спиной. Каиров распахнул дверку, взял с заднего сиденья узел средних размеров, что-то сказал шоферу... Дрогнув и задымив, машина увезла парикмахершу в дальний конец поля.

Узел упал возле моих ног.

— Переодевайся, — сказал Каиров.

Трава была влажной, а небо серым. И уже можно было различить лица и детали одежды, если стоять так близко, как стояли мы.

Я рванул веревки. В узле оказалась форма белогвардейского поручика.

— Да, — сказал Каиров. — Там, в Туапсе, у них сейчас винегрет. Мешанина разных частей и подразделений. Никакого планомерного отступления они организовать не смогли. Драпали на юг каждый по собственной инициативе... Вот документы. Подлинные. Ты — Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича, откомандированный в распоряжение штаба Кубанской армии. В штабе без нужды не появляйся. Для встречи с патрулем — документы надежны... Запомни адрес проваленной явки. Улица Святославская, дом восемь. Я никогда не был в Туапсе, не знаю этой улицы. Ты ее разыщи. И сделай все, чтобы встретить Миколу Сгорихату. Повтори адрес.

Я повторил.

Каиров удовлетворенно кивнул. Посмотрел на Сорокина:

— Найдешь поближе к Туапсе поляну или лощину, приземлишься. Если не сможешь взлететь, замаскируешь самолет. И будешь пробираться навстречу нам.

3. Текущий момент

Армейской конференции, которая должна была состояться в самое ближайшее время, предстояло выбрать делегатов на IX съезд партии. Каиров намеревался выступить в прениях по текущему моменту. На партийных собраниях Мирзо Иванович редко пользовался трибуной, ограничиваясь, в случае нужды, репликами с места, порой по-восточному цветистыми, но всегда дельными и нередко остроумными. На этот раз он собирался изменить своему правилу, ибо коммунисты, выдвинувшие его на конференцию, просили обязательно сказать несколько горячих слов от их имени про революцию, про мужество, про текущий момент.

Вернувшись с аэродрома, Каиров не лег спать, что, кстати сказать, было ему крайне необходимо, а сел за письменный стол с решением набросать конспект своего выступления.

Он задумался, призвав в помощники благословенную предутреннюю тишину. Но, увы, она тут же была нарушена скрипом колес, ржанием лошадей, забористым солдатским словом.

Каиров подошел к окну. Распахнул раму. Дом был одноэтажный, но стоял на высоком фундаменте. И двор поэтому лежал внизу. Из окна хорошо было видно, что тыловики-снабженцы превратили двор в продовольственную базу. И вот сейчас двое красноармейцев разгружали телегу. Они сняли задний борт, положили наискосок доску, пытаясь скатить по ней бочку. Но лошадь ненароком ступила вперед. Доска соскочила, бочка тоже. Ударилась о бетонный выступ фундамента и раскололась надвое.

Сладковатая свежесть утра отступила под натиском проперченного и начесноченного рассола, запах которого был таким духовитым и упругим, что казалось, его можно потрогать руками. Небо глянуло на огурцы. И они сделались сизыми, потому что облака стояли сизые и неподвижные, как лужи.

— Угостите огурчиком, ребята, — попросил Каиров.

Солдат, прервав замысловатое словоизвержение, изумленно посмотрел на окно. И вероятно узнав Каирова, подобрал ему с полдюжины самых крепких, самых славных огурцов.

— Спасибо, — сказал Каиров. И вернулся к столу.

Значит, текущий момент. Оценка ему, безусловно, благоприятная. Да, да, благоприятная. Главная причина тому — VIII съезд партии. На съезде правильно решен вопрос о строительстве Красной Армии, разоблачена «военная оппозиция», призван к порядку Троцкий, стремившийся к ослаблению партийного влияния в армии.

Взяв карандаш, Каиров написал:

«Сопутствующие причины благоприятности момента.

Июль 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.

Январь 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».

Март 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.

О чем нельзя забывать:

Граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи...

Врангель сидит в Крыму.

На польско-русской границе — Пилсудский...»

— Если не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.

— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.

Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.

— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.

Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:

— Отправил я парня в Туапсе на самолете.

— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.

— Надежный. Но все равно душа болит.

— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.

— Так-то оно так... Да дело совсем новое.

— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух... Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая...

— Хорошо. Будем ждать.

4. Партизаны (продолжение записок Кравца)

Мне приходилось лазать по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.

Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома... Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.

Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.

Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на, корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.

Широкие крылья «Фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в «воздушную яму», и сердце тогда замирало, как на качелях.

Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом товарищ Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды...

Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:

— Мотор отказал!

Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.

— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?

— Куда?

На самом деле, куда? Не садиться же на вершину горы.

— Серега! Лощина!

— Вижу!

— Рули туда.

— А если камни?

Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «Фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами...

Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.

Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:

— Видишь, какой подлый! — повторил последнее слово несколько раз.

Выбираясь из кабины, предложил:

— Попробуем его, паскуду, развернуть.

Я тоже спрыгнул на землю. Ой, как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле. Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.

Сорокин обошел самолет.

— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.

— Туапсе далеко? Он пожал плечами:

— Верст пятьдесят, возможно...

По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.

А Сорокин говорит:

— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.

Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.

Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.

А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.

Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить...

Вдруг за спиной — бас:

— Руки в гору!

Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.

— Братцы! — кричу я. — Какая удача!

— Шакал тебе братец, сволочь господская. Поднимай руки!

Партизан шестеро, А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:

— Обыскать!

Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.

Опасливо сказал:

— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.

Обшарил он меня. Документы, револьвер... все забрал. Вслух читает:

— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича...»

У партизан глаза от удивления на лоб лезут.

— Вот так птица.

Потом удостоверение Сорокина читать стали:

— «...есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей...»

Реплики:

— А сигары в розовой коробке — барские.

— Ни черта не поймешь.

— Ярмарка!

Тонкогубый:

— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.

Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.

— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание... Ведите и меня к командиру.

— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки.

Он, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно.

— Вы что, очумели, паразиты проклятые. Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий рядовой боец Красной Армии...

Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:

— Предлагаю шлепнуть у аэроплана и ентого, — он указывал штыком на Сорокина. — Голосуем!