<Ижорский>
Не мог я оставаться в том селе,
И я же слышал то, что Каин в первом веке:
«Тебе не будет места на земле».
Братоубийца в каждом человеке
Боялся встретиться с убийцей и — дрожал.
Я не дрожу здесь только, среди скал,
Которые бесчувственны и мертвы:
Их не погубишь; я губить устал.
Меня теснят и гонят жертвы
Моей неистовой, кровавой слепоты:
Из бездн минувшего их лица предо мною,
То светлы, то одеты темнотою,
Всплывают на волнах мечты.
Пока еще я не прибавил
К ним и тебя, младенческий старик,
Я твой смиренный дом оставил.
Ты умилительно велик
В твоей простой, неколебимой вере;
Но, друг, кому ты дал было приют?
Ты на душе моей по крайней мере
Не будешь же! — Пусть дни мои текут
Без отдыха, пристанища, покоя:
Боюсь себя, боюсь убийственного зноя
Дыханья своего... Подале от людей!
Здесь легче мне: здесь нет страстей,
Нет преткновений,
Здесь злой не следует за мною гений,
Уже невидимый, но все же спутник мой,
Когда я не один с самим собой.
Не следует? а жало угрызений,
Бессмертный червь, негаснущий огонь,
Как называет то писанье?
Жестоко этот нерв трепещет: в нем страданье
Невыразимое, — его, его не тронь! —
О! размозжить бы голову о камень!
Но мысли не поймать же, мысли не убью:
Здесь, там — один и тот же пламень...
Ту жадную змею,
Которая сосет мне душу,
Здесь хоть усталость погружает в сон;
Там, если плоть разрушу,
Не будет никаких препон
Невыносимой думе,
И совесть ни на миг уж не вздремнет при шуме
Забот, болезней и сует:
Ее я буду весь... да! развлечений нет
Там, где кругом души умолкнет мир мятежный
И беспредельная настанет тишина,
Где будет зреть себя, одну себя она
В унылом зеркале безмолвной, безрубежной,
Бездонной пустоты!
Ты, гордость прежних дней, куда девалась ты?
Увы! тогда, объят отрадной слепотою,
Я смел еще сказать, чего уж не скажу,
Сказать, что дорожу собою,
Что мнением своим я дорожу.
Тогда без мрака мне казалась и могила,
И вечность перенесть, казалось мне, я мог:
Меня бы почему она тогда страшила?
Был сам я судия свой и свой бог...
Вдруг все исчезло: покрывало,
Сотканное из заблуждений, спало
С моих испуганных очей;
Над пропастью, с насмешкою кровавой,
С геенским хохотом, стал предо мной лукавый:
«Проснися! — прошипел мне древний змей, —
Что озираешься? где, праведник, проклятья
Грехам, коварству? — грянь, и да дрожит злодей!
Молчишь, надменный? как? — ты ль то же, что все братья?»
Я хуже их; я с светлой высоты
Пал, как Денница, в зев темнейшей темноты,
И нет и нет мне из нее исхода!
Живет поверие в устах народа,
Что крови требует закланной жертвы кровь:
Вот ночью, говорят, являясь вновь и вновь,
Перерывает сон убийцы убиенный
И вопит: «Что же ты? что медлишь? объяви!»
И грешник вдруг встает, взываньем утомленный,
Идет, приемлет казнь и в собственной крови
Находит наконец успокоенье.
Что ж? может быть, и правда; но
Не будет мне и то спокойствие дано:
Дворянство! ха! ха! ха! мой жребий — заточенье!
Все на меня: и даже чистота
И непорочность погубленных;
Жилище их — обитель та,
Где вечный мир, где среди душ блаженных
Они забыли обо мне...
В передрассветной вещей тишине
В наш смрад ли спуститесь вы, праведные тени,
Чтоб произнесть и жалобы и пени?
Чтоб разорвать страдальца скорбный сон?
Убийцу вашего толкнете локтем вы ли,
Того, кого когда-то вы любили?
Уж вы теперь не знаете, что стон
И что такое месть, исчадье нашей ночи.
Вы отвратили очи,
И навсегда, от наших скверн и бед:
Сюда и вашего призрака
Не вызовет из гробового мрака
Моих сердечных мук свирепый, тяжкий бред.
Все на меня: и ад, и небо, и природа!
К скале, как Промефей,
Прикован я, не оторвусь от ней!
Темно, темно везде — и нет нигде исхода...
О! кто ужасную расторгнет эту тьму?
К нему? — но как? каким путем к нему?
На плаху я прилег бы и без страха,
Да только бы на свет — к нему!
Мне, сыну блудному, в отеческом дому
Хоть бы последнее местечко! — ах! и плаха
Чуждается моей проклятой головы!
Ххмм! что за мысль? Ее узнайте только вы,
Ловласы-мудрецы, софисты-вертопрахи,
И уж поднимете и целым хором ахи!
Вы вкруг меня, как вкруг совы,
Кружились некогда, испуганные птахи,
Тщеславьем подавляли страх
И писком споров и приветов
При громе скрыпок, при лучах кенкетов
Надоедали мне на всех балах.
Вы, Чайльды в золотых очках,
Гяуры в черных фраках, Лары,
Забывшие сыскать для котильона пары...
Глупцы! глупцы! то был для вас я бес,
То ваше щебетанье до небес
Меня превозносило...
Так вот же: ваших зал светило,
Ваш Lyon,[202] ваше чудо из чудес
(Свищите же, разгневанные птахи!),
Ижорский — чуть ли не пойдет в монахи?
Да! приготовиться к тому,
Что будет там моим уделом?
Заране здесь, не расставаясь с телом,
Мне самому
Начать ту вечность роковую,
Которая так страшна моему
Высокомерному и робкому уму?
Или же броситься в тревогу боевую,
В Морею, например, и — пасть?
Когда-то я питал особенную страсть
Показывать презренье
К тем пышным фразам и делам,
Которые приводят в восхищенье
Ребят и женщин... Даже ныне вам
Скажу, преемники Веснова...
Да не об этом речь: итак, ни слова!
К высоким чувствам, к энтузьязму я
Надменное являл пренебреженье...
Всегда ли прав я был? — Опроверженье
Вы, незабвенные мои друзья,
Вы, полные неколебимой веры,
Вы, чистые до двери гробовой.
Господь свидетель! — вы не лицемеры,
И не безумцы вы: один безумец я.
Какая ж может быть эпитимья
За буйную хулу земной святыни,
За поругание того,
Что прямо от него,
В чем, вопреки безверию гордыни,
Сияет и средь праха божество?
Встать, вспрянуть из-под власти духа,
Который искони наш враг и клеветник!
Он оскверняет всякий чистый лик, —
Не обращать к нему отныне слуха,
Стоять и не дремать, чтоб не опутал вновь
Коварной сетью сердца и рассудка.
Питомцы похоти, тщеславья и желудка,
Послушайте и смейтесь: кровь
И жизнь отдать, приять крещенье муки
Мне что-то хочется за веру, за любовь,
За правду и свободу, за те звуки,
Которых смысла, дети тьмы,
Когда-то отыскать не в силах были мы:
Я, грешник закоснелый,
Я, ко всему давно охолоделый,
Давно разочарованный во всем,
Я, будто юноша незрелый,
Горящий первых чувств огнем,
Я на корабль в Одессе сяду
И донкишотствовать отправлюся в Элладу!