Выбрать главу

Так хорошо покружить, хоть мыслью, по извиву тропы, что от города к лесу. Но тот, кто был когда-то поэтом, только криво усмехнулся: и мысль, ступив было на извив тропы, круто повернула по излому улыбки. Глянул на часы: туда-назад час с четвертью. Минимум. Через сорок же минут, не раньше и не позже, надо быть у ювелира – взять, как я обещал Митти, кольцо, поэтому… – и он показал лесу спину.

«И не брось я тогда кольца в лужу (как глупо), не было бы и возни с новым. И расходов. Что ж, я был поэтом, потому-то и не любит меня счастье».

Человек шёл по пустынному предместью, глядя себе под ноги и тщательно оберегая гуталин от запоздалых весенних луж.

«Как это странно, – продолжал он думать. – Давно ли казалось, что Митти потеряна. Навсегда. И вот завтра я назову её, не «назову» (проклятая привычка), а завтра она будет подлинно, вещно будет моей. И стоило мне образумиться, бросить все эти сны, сонеты, глупые чудачества, – и вот даже скромное служебное положение даёт мне право…» – человек сунул руку в карман: под пальцами прошелестело вчетверо сложенное письмо. Меж бровей -складка: тот, кто был поэтом, теперь понимал все «поэтому», кроме одного: того, что тогда, мартовской ночью, пропало без вести, непонятным рассудку образом, из строки Миттиного письма. После примирения с невестой, ex-поэт не раз хотел сказать, спросить о нём, но…

Навстречу шли. Подняв голову, он огляделся: знакомый перекрёсток: три-четыре домика; заборы. По ту сторону зелёная ставня с знакомым квадратом вывеска. Шли двое. Они ещё были скрыты выступом дома, но ясно были слышны шаги четырёх ног. Ex-поэт остановился, пережидая на узких мостках.

Первыми из-за поворота показались калоши: калоши шли вполне самостоятельно, ставя резиновые ступни, без вдетых, как это обычно бывает, в них ног, на доски тротуара. Шли калоши мерным прогуливающимся шагом, алея суконной подкладкой, аккуратно выстилающей их изнутри, и осторожно обходя все лужи и тумбы, торчащие на пути. За ними, в трёх шагах, сутулясь и кряхтя, шаркал ногами человек в чёрном старомодном сюртуке с шеей, обмотанной фуляром; лицо его было затенено широкополой шляпой, сухая рука стучала по мосткам дождевым зонтом: он шёл, не подымая глаз, и, вероятно, не искал встреч, – но калоши, дошагав до изумлённого, будто вросшего ногами в землю, ex-поэта, ткнулись носками в носки его ботинок и стали. Остановился и старик; сердито стукнул зонтом – назад. Но калоши, упершись носками в носки ex-поэта, и не шевельнулись. Тогда старик приподнял шляпу, и внезапно морщинки и складочки, задёргавшись на его лице, проворно уложились в добрую, почти детскую, улыбку:

– Нам придётся познакомиться, сударь, – сказал он чистым и внятным голосом, – Fata nolentem trahunt, volentem ducunt [Рок непокорного влачит, покорного ведёт (лат.)].

Дослушав цитату, калоши скосили носки на 60°, вежливо обошли нового знакомца и, мягко ступая по деревянному настилу тротуара, первыми двинулись вперёд; ex-поэт, автоматически повернувшись на каблуках, вслед за ними; старик замыкал шествие. Калоши стали у калитки. Старик, шаркая подошвами и стуча зонтом о мостки, медленно подходил сзади. Тогда ex-поэт (дивясь себе) сам нажал щеколду. Калоши поблагодарили, щёлкнув задками, и чинно вошли в пустой чистый дворик. За ними гость; за гостем старик.

Старик и гость сидели друг против друга, у узкой доски стола:

– Чем могу?

– Мне, собственно, ничего не надо.

– Понимаю, гм, angesteasia poetica [Поэтическая тоска (лат.)]. Бывает, ну да: cor vacuum [Пустое сердце (лат.)]. Обыкновенно это от чернильных вредителей. Запустили, батенька, сердце -запустили. Страдаете.

– Нет. Напротив.

– Ага: потеряли способность страдать. Это опасно. Прошу о минуте искренности.

Тёплая сухонькая рука легла на руку гостя: путаясь и заикаясь, он рассказал, дивясь своей откровенности, всё.

Старик погрустнел:

– Гм, да, несомненно, это оно: «ergo» typicum [«Следовательно», символический (лат.)]. Декартова болезнь. Так. Письмо при вас.

Пациент вынул вчетверо сложенный листок. Старик надел, не спеша, очки и уставился стеклами в строки.

– Ну да. Приступим.

Тщательно вымыв руки, он подошёл к полке, с мерцанием тонкостёклых мензур и пипеток, прозрачных дутышей колб и реторт и длинного ряда гранёных флаконов, наполненных синими, рубиновыми и желтоватыми жидкостями, и взял в руки флакон с жидкостью маслянисто-алого отлива. Сверкнул скальпель.

– Боли не будет.

Попросив оперируемого обнажиться по пояс, старик долго слушал сердце, прижавшись шершавым ухом к груди. Хитро улыбнулся:

– Здесь.

Смочил ватку в маслянисто-алое и стал тщательно втирать жидкость в кожу под левым соском: колючий холод полз от влажной ватки, сквозь эпидерму, рёбра, мышцы – вглубь.

– Закройте глаза.

Что-то вошло меж рёбер внутрь. Казалось, будто сердце взято в зажим: винты зажима сдвигаются – ближе и ближе, тесней и тесней, сердцу негде биться. Удар. Ещё удар. Стало: на миг. И вот бьётся снова, но уже по-иному.

– Ага, вот оно.

Глаза открылись. В полуметре от глаз, скользя и срываясь с внутренних вгибов стеклянного полого опрокинутого на стол полусферического сосуда, ползало обеспокоенное знакомое поэту остробуквое «Поэтому»: оно мало изменилось с той ночи, только острые и чёрные буквы его чуть поалели и разбухли от крови, всосанной из сердца. Не спеша, оператор придвинул к стеклянной полусфере тщательно расправленное и приклепленное четырьмя кнопками к планочке письмо. Чуть приподняв стеклянный свод, он быстро двинул под его края распластанные строки письма. Поэт, тая дыхание, следил за происходящим: «Поэтому» не хотело возвращаться в пододвигаемую под него строку. Юрко и злобно шевеля кровавящимися буквами, оно бросалось к стенкам прозрачной полусферы, делая отчаянные попытки выпрыгнуть наружу.

– Уберите сердце, – процедил старик и, когда поэт опасливо отодвинулся от полусферы, взял в руки тонкие щипчики.

Добрые глаза его теперь были злобны, ноздри чуть раздулись. Сунув щипчики под край сосуда, он зажал в них извивающееся и бьющееся всеми семью буквами «поэтому», стараясь прижать его к пробелу в строке – меж знаком «:» и «возвращаю». У губ его шевелились какие-то невнятные слова. Заслышав их, «поэтому», дёрнувшись ещё раз, обвисло, покорно легло на синюю линейку почтового листка и, протянувшись вдоль строки семью своими знаками, стало медленно и постепенно спадать: от горельефности к низкому рельефу, от рельефа к плоскостности, пока не сровнялось с поверхностью бумаги. Старик снял стекло. У края стола качала синим пламенем спиртовка. Подал поэту отшпиленное от планки письмо: тот, не дожидаясь слов, приблизил его к огню: что-то пронзительно и жалобно пискнуло внутри бухнувшего кверху пламени. Красные искры с шипом прянули на стол: у края стола лежало, серея стынущим пеплом, сожжённое письмо.

Растерянно улыбаясь, поэт застёгивал чуть дрожащими пальцами ворот рубахи. В сердце он чувствовал острую лезвийную боль, – но боли этой он бы не отдал и за иное счастье: например, за счастье с Митти.

– Чем я могу отплатить…

– Помилуйте, что за счёты – между родственниками.

Сутулая спина мастера распрямилась, маленькие глазки рассиялись в звёзды, рука крепко сжимала руку, и поэту, на малую долю мига, вспомнилось что-то родное и милое сердцу – давно-давно, ещё до детства.

Когда он, провожаемый мастером, проходил через тёмную прихожую, в углу, у пола, что-то закопошилось: не успел он поднять над порогом ногу, как что-то быстро надвинулось снизу, от подошвы на башмак, охватив ступню резиновыми тисками. Миг – и вторая нога была тоже в калоше. Поэт раскрыл было рот для протеста, но калоши, дёрнувшись под его ступнями, властно зашагали его ногами – от порога дома к порогу калитки. Позади стукнуло окно: