А рядом группа новая вставала:
В чаду зловещих, красных облаков,
Где бездна пасть широко разевала,
На берегу одном стоял — Катков,
А на другом — Леонтьев. Вскинув руки,
Они рвались друг к другу через ров
«Для пользы просвещенья и науки»,
Но пропасть, разлучая навсегда,
Дразнила в них и раздражала муки.
Я крикнул им обоим: «Господа,
Вам кланяюсь!..» — и начал делать знаки,
Они же враз откликнулись: «Сюда
Зачем пришел? Не нужно нам кривляки!..
Смерть свистунам, залезшим на канат,
Смеющимся и пляшущим во мраке!»
«Смерть свистунам!» От воя дрогнул ад,
Отозвались московские кликуши,
Когда-то заселявшие Арбат,
Все «Вестником» пленившиеся души;
И, криком тем застигнутый врасплох,
Я с ужасом заткнул скорее уши,
Иначе непременно бы оглох.
Но замер рев. Я подошел к утесу,
И — странный вид! — вокруг его, как мох,
Лепясь и извиваясь по откосу,
Сидел партер из кровных бесенят,
Всегда везде сующихся без спросу,
А наверху — там был утес так сжат,
Что негде поместить одной ладони,—
Сидел старик. «Сто лет тому назад,—
Так объяснил мой адский чичероне,—
Посажен здесь ваш русский Цицерон;
Чтоб прежний жар не гаснул в Цицероне,
Он в тартаре навеки обречен
Не сдерживать порывы красноречья,
И не молчит уж с давних он времен…»
Я слушать стал. Ах, знаю эту речь я,
Которая разила наповал,
Противника ломая до увечья!..
В ораторе я Павлова узнал.
Измученный ораторским припадком,
Уж много лет он уст не закрывал
И говорил, бросаясь то ко взяткам,
То к юности, провравшейся не раз,
То к митингам, то к разным беспорядкам,
И речь текла, и мысль его неслась
В Париж и в Рим, на Волгу и на Неман…
Когда ж порой, устав от пышных фраз,
Хотя на миг вдруг становился нем он,
Опять в нем возбуждал витийства жар
Безжалостный, неумолимый демон,
И снова им овладевал кошмар
Ораторства, — и слушал я памфлеты.
Вдруг кто-то крикнул сзади: «Bonsoir,
Je vais vous dire…»[61] И кто ж мне слал приветы
На языке Феваля и Дюма?
О дух славян, скажи мне: где ты, где ты?
Москва, Рязань, Орел и Кострома!
Друзья кокошника и сарафана,
Узнайте, с кем сыграла шутку тьма,—
Там я узрел Аксакова Ивана,
Завитого, одетого в пиджак,
С брелоками, под шляпой Циммермана,
В чулках и башмаках à la Жан-Жак…
Ужасней казни для славянофила
Не изобрел бы самый лютый враг,
В котором злость всё сердце иссушила;
Но сатана отлично знал славян —
Напрасно тень Аксакова молила:
«Отдайте мне поддевку и кафтан,
Мою Москву и гул ее трезвона!..»
Но черти перед ним, собравшись в караван,
Читали вслух творения Прудона.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
Меж тем как в тартаре Иван Аксаков,
Услуг чтецов нисколько не ценя,
Входил в азарт при виде шляп и фраков,
Тень новая скользнула из огня,
Которой грудь от вздохов раскололась;
Когда ж она взглянула на меня,
На голове моей встал дыбом волос —
Той встречею так был я поражен.
Ужели в ад попал и самый «Голос»,
И тот, которым был он сотворен?
«Кто ты? — я призрак вопросил несмело.—
Краевский жив, еще не умер он…»
«Я — дух его!» — «Ты отвечай мне дело!
Он на земле, и нет Краевских двух».
— «Там, на земле, мое встречал ты тело,
А дух мой здесь… давно в аду мой дух!!»
И тяжкий вздох из груди вновь прорвался,
Болезненно мой поразивши слух.
И призрак продолжал: «С землей расстался
Я в восемьсот сороковом году,
Но на земле никто не догадался,