— Когда ты уезжаешь?
— Завтра.
— Но ты же понимаешь, что это навсегда, надолго?
Я помню, как трудно оказалось снять простую сцену, в которой официант подносил маме спичку и она закуривала. В первый раз спичка не зажглась, во второй — погасла раньше, чем полагалось, в третий — обожгла ему пальцы.
Я не помню фильм, но зато помню его изнанку, с перепутанными, перекрученными и оборванными нитями, с проводкой, которая с тех пор обрывалась еще много раз (мы привыкли смотреть под ноги, чтобы не наступить на электрические шнуры — они извивались в траве, как змеи), с запахами жести, резины и пыли, перегретой софитами, с профессиональным оператором — так длинно его называли, пока он не появился, а когда приехал, оказалось, что его фамилия Шац, и что он — маленький и длиннорукий — похож на рыжего паучка. «Шац, зовите меня просто Шац». С деньгами. Деньгами! Заплаченными и не заплаченными, теми, которые Итамар надеялся получить от съемщиков, и теми, которые сам платил настоящим киношникам; они приезжали в нашу глушь что-нибудь наладить. С неожиданной красивой властностью, которая в нем появилась, когда он произносил: «Замерла!» или «Отходи. Медленно!» С чем-то единодушным, похожим на преступный сговор, что помогало нам отодвигать в сторону все, что не было фильмом.
Бедные деревянные зверушки, так и не спасенные Ковчегом, пылились в ящиках — никто не вспоминал теперь ни о них, ни о часах работы, потраченных на эту затею. В один прекрасный день сундуки с деталями исчезли — сарай понадобился для съемок.
Соседи Итамара каждый день строчили жалобы в местное отделение полиции, пока у нас во дворе не появлялся взмокший полицейский Коби с зажатой под мышкой фуражкой. (Шум, какой еще шум? Проходите вот сюда, в тень.) Коби останавливался посреди двора, слушал, как жужжат пчелы над розовым кустом и скрипит эвкалипт. (Вы присаживайтесь. Вам лимонаду налить?) Коби клал фуражку на стол, и в нее немедленно падал злой гудящий жук.
Я помню, как спрашивала маму:
— Это будет хороший фильм?
— Сейчас трудно сказать, Мушка, сценарий вроде крепенький. Осветитель и оператор — настоящие мастера. Очень даже приличное оборудование.
После того как материал отснят, его просматривает режиссер и монтирует. Лишние кадры вырезаются обыкновенными ножницами, а потом пленка склеивается — все это когда-то рассказала мне мама. Потом фильм озвучивают, добавляют к нему шумы, пишут для него музыку. И вот когда все это сделано, появляется еще что-то. Это что-то находится между кадров. Вот тогда и становится ясно, получился фильм или нет.
…
К вечеру сворачивали кабели и садились в раздолбанный Итамаров драндулет. Это был старый грузовик желтого цвета в коричневых пятнах ржавчины. Шумные дети из семейства Месилати прозвали его «Джирафа», потому что у грузовика имелась лестница, которая не до конца складывалась и торчала над кабиной. Джирафа была нагрета за день солнцем и пахла дымящейся резиной, и оттого весь наполнявший ее пыльный хлам казался чистым, словно прокаленным. Итамар сидел за рулем, а место рядом с ним было занято бесформенной кипой реквизита, которая грозила вот-вот обрушиться. Мы с мамой сидели сзади, под ногами у нас перекатывались бутылки, перегоревшие лампы, жестянки. Мы ехали мимо черных пардесов[9], мимо ночных полей, и сворачивали в неправильном месте, и въезжали по ошибке куда-то не туда, и неуклюже разворачивались, и едва не сбивали ветхую ограду курятника, и под квохкот и клекот мучительно медленно выбирались, пока в домике неподалеку загорался свет, и мама говорила, что мы доиграемся, и что еще немного, и какой-нибудь ретивый киббуцник нас пристрелит, но наконец мы выруливали на дорогу, и мчали в сосредоточенной тишине, почти бестелесные, словно и правда погибли там, на задворках чужой деревни.
…
Осенние праздники были уже давно позади, но о том, что прошло лето, мы узнали, только когда оказались в Иерусалиме. Мама хотела повидаться со старой подругой, которая приехала туда на пару дней. Итамар высадил нас на центральной улице, и оказалось, что мамин белый сарафан и мое платье — нелепы, словно мы пытались прикрыться помятыми лепестками. Дул холодный ветер. Все вокруг были в плащах. Ветер так трепал подолы, словно стремился нам что-то доказать, и мы едва ли не вбежали в холл маленькой гостиницы.
Мне до сих пор кажется, что все закончилось именно в тот день, а не месяцем позже, как то было на самом деле. А еще мне кажется, что там, во дворе Итамара, до сих пор июль, и Пальма Сиона дремлет под кустом, бесстыдно развалившись в монистах из бликов на розовом животе, а рядом с ее хвостом проходит муравьиная тропа, которая тянется дальше, еще дальше — к пристройке, где притихло голосистое семейство Месилати, убаюканное полуденным стрекотом, а оттуда к веранде, а потом — через весь двор Итамара, к его старому драндулету.
9