Весь последующий долгий, изнурительный и безрадостный путь до материка царские посланцы объедались, блевали, затихали, отлеживались без сил с зелеными лицами и опрокинутыми, как у покойников глазами, затем приходили в ум, освежались кисленьким квасом и начинали сызнова. Филипп в их трапезах не участвовал и в укрытие не спускался даже на ночь, когда резко холодало и порой припускал тонкий частый дождик — уж больно там смердело. Он оставался снаружи, укрываясь жесткой дерюгой, приванивающей рыбой, что было далеко не так мерзко, как последствия чревоугодия, недаром причисленного к семи смертным грехам.
Много мыслей передумал Филипп и догадался, почему на нем остановился выбор Ивана. Русская церковь получала своего главу от царя, хотя считалось, что выбор делает духовенство, но это никого не удивляло, напротив, показалось бы ни с чем не сообразным, если б столь важное дело решалось не по воле государевой.
Был у Филиппа один загадочный разговор с царем Иваном во дни Стоглавого собора; загадочный и по предмету обсуждения, и, главное, по тому, что всем князьям церкви, людям великой учености и значения, царь предпочел скромного игумена запредельной Соловецкой кинии. И как проглянул царь, что слукавил Филипп, присоединив свой голос к решению Стоглавого собора писать в изображении святой троицы в нимбе с перекрестом, положенном Иисусу Христу, сидящего посредине ангела? Вопрос сей задал Собору сам царь-государь. Обосновал свой ответ Собор тем, что этот ангел протягивает руку к чаше — символу жертвы. Услышав пояснение, Иван Васильевич ничего не сказал, только потупил черные пронзительные глаза и задышал тяжело, прерывисто, что было у него признаком гнева или начала болезненного припадка, когда он бился в судорогах, кидая пену с губ и не узнавая окружающих. Но ни вспышки гнева, ни припадка не последовало, и оробевшие церковники возблагодарили господа бога. Поздним вечером того же дня явился за Филиппом стрелец, грубо схватил его за рукав рясы и поволок из кельи. «Куда ты тащишь меня, воин?» — спросил Филипп, но ответа не дождался. Воин втолкнул его в темную келейку, где под образами сидел человек в скуфье; слабый свет лампады желтил высокий, будто вощеный, лоб с крутыми надбровными дугами и горбину хищного носа; Филипп узнал царя.
— Ты из Колычевых, — тоном утверждения, — не вопроса, произнес Иван. — Из каких же ты Колычевых, из тех, кто бунтует, или из тех, кто царскую руку лижет?
— Не из тех, не из других, — тихо ответил Филипп. — Я из тех, кто уходит в сторону.
— Бежал, значит?
— Бежал, государь. Был молод и жить хотел.
— А сейчас ты стар и жить не хочешь?
— Хочу, государь. Пуще прежнего. Ибо знаю теперь, для чего жизнь дана.
— Для чего?
— Для доброго, — сказал Филипп.
Из темных ям-глазниц сверкнула молния.
— Немногому же ты научился, чернец, — насмешливо проговорил царь. — Да ладно. Не о том речь. Скажи, почему не согласен с решением Собора о святой троице?
— Я присоединился к решению Собора, государь.
— Против воли. Не хитри со мной, Филипп!
— Сколь же ты зорок и проникновенен, государь, если не только углядел меня, малого, в толпе духовных, но и прочел мои сокровенные мысли! — уклоняясь от прямого ответа, Филипп не мог не восхититься сверхъестественной проницательностью Ивана.
— Не юли! — яростно крикнул царь.
— Что есть перекрестие в нимбе? — подчеркивая неокрашенностью голоса общеизвестность истины, начал Филипп: — Превосходство чести Христа над апостолами и святыми. Три ипостаси святые троицы равночестны. Стало быть…
— Стало быть, — зло прервал Иван, — дурь и кощунство был мой вопрос. А духовные и не заметили. Ну, хороши!.. А ты не играй со мной, чернец. Сам знаешь, о чем спрашиваю: который из трех Иисус?