Выбрать главу

Горин работал охотоведом первый год, до этого он был диктором на радио. Страстный ружейный охотник, много лет связанный с охотничьим обществом, он имел за плечами три курса биофака, и когда ему захотелось перебраться поближе к природе, за назначением дело не стало. Радиодиктор никем и ничем не командует, два десятка служащих, оказавшихся под началом у Горина, привели его в состояние легкого, но постоянного головокружения. Легкое зазнайство Горина с лихвой искупалось его наивностью, добротой, теплом к людям. Здесь его все любили.

Вскоре подоспела уха, пятая по счету в этом доме. Матвеич подал ее в огромной кастрюле и произнес фальшиво-смиренным тоном:

— Уж и не знаю, потрафил ли вам!..

Я понял, что дело плохо. В первый раз Матвеич сготовил уху на диво: наваристую, остро приправленную, из разной рыбы, прозрачную, как слеза. Тогда он ничего не приговаривал, скромно подал уху на стол. Вторая уха была похуже: из одних ершей, мутноватая, со слизью, но все же вкусная. Третья была без соли, — вода, в которой плавали плохо разваренные костлявые лещи. В четвертый раз Матвеич навовсе забыл сварить уху, а после разноса, учиненного Гориным, подал с фальшиво-смиренным видом остатки предыдущей ухи, разбавленные чуть теплой водой из самовара.

Дурное предчувствие не обмануло меня: из кастрюли вычерпывались острые кости без следов рыбьего мяса, серая мантия разваренной щучьей чешуи, и вдруг — селедочная голова с веточкой петрушки во рту.

— Хоть вы и набожный человек, — морщась, сказал Горин, — но уха ваша — дерьмо!

— Самая лучшая уха — корейка, — равнодушно отозвался Матвеич, хватив кус копченой свинины из наших припасов.

Матвеич не считал своим жизненным призванием готовить нам уху и вообще всерьез обслуживать приезжающих охотников. Он делал это скорее из привычного гостеприимства — родные стены дарили ему обманчивое ощущение, что он тут по-прежнему хозяин, — отчасти же из врожденной доброты, широкой готовности услужить людям. Ему было плевать с высокой горы, потрафит он или не потрафит своей ухой, но артистизм одаренной натуры побуждал его изображать из себя этакого заботливого хлопотуна. На деле его занимало сейчас совсем другое.

— Кто лучше, Маяковский или Есенин? — спросил он меня.

— Маяковский!..

— Есенин!.. — выстрелили друг в друга Муханов и Горин.

— По-моему, так Пушкин… — заключил Матвеич.

Воцарилась тишина, нарушаемая прихлебыванием да короткой бранью, когда рыбья кость впивалась кому-нибудь в десну.

Свечерело. Матвеич стал налаживать висящую над столом лампу-«молнию». Лампа потрескивала, будто на пламя сыпали порох, и не хотела разгораться. Матвеич осторожно подкручивал, затем выкручивал фитиль, и странно голубоватый трепетный венчик пламени то, пофыркивая, уходил вглубь, то пытался улететь в стеклянную трубу. Наконец Матвеичу удалось посадить его голубокрылой бабочкой на фитиль. По стенам к потолку протянулись уютные тени.

— Рассказал бы кто анекдотец, — светским голосом сказал Матвеич.

— Битому неймется, — заметил Муханов.

— Вы набожный человек, наши анекдоты не про вас, — лениво пошутил Горин.

— Давайте лучше чайку попьем, — предложил подполковник. — Матвеич, сочинил бы самоварчик!

— Давным-давно готов…

— Оно и плохо, — сказал Муханов, — поди, остыл?

— На вас не угодишь, — проворчал Матвеич.

2

Среди ночи раздался грохот, захлопали двери, порыв ветра взметнул притушенное пламя лампы, и будто сполохом озарилась изба. Пламя выросло и утвердилось в ярком сиянии, послышался милый стук собачьих лап и окрик:

— Куш, Валет, куш!..

Я окончательно проснулся и сел на койке. Посреди комнаты стоял незнакомый человек, возле него суетился Матвеич, а вокруг них, поджимая зад, будто собираясь присесть, но в последний миг отдумывая, крутился рослый дратхар: шоколадный с серым, с большой бородатой шоколадной мордой, с печальными, мудрыми, золотыми глазами, поджарый и крепкий — спортсмен и аристократ с головы до ног.

Сперва я увидел пса, а уж потом егеря, он медленно стаскивал с себя ружье в деревянном чехле. Человек, ожидаемый столь долго и страстно, не мог показаться непривлекательным, и Толмачев сразу покорил меня. Среднего роста, худой в бедрах и талии и необыкновенно широкий в плечах, на светлой голове красиво, наискось сидела черная охотничья финская шапочка. С левой опущенной руки свисала витая ременная плеть. Узкое, бледно-загорелое лицо егеря по первому взгляду казалось молодым, но вокруг его серых с просинью глаз залегла усталость. Это была усталость, какой расплачиваются за войну, за трудную непростую жизнь. И все же Толмачев казался человеком свежим и сильным.