— А хорошо живу… Справно… — Речь его звучала то вполне отчетливо, с басовым наполнением голосового вещества, то замирающе тихо, будто уходя вдаль. — Дом под железом… животина всякая… Общество меня уважает…
— Сколько тебе лет, дедушка? — проорал Окский.
— Да, поди, за сотню будет…
— Знаем, за сотню. А точнее?
— Годков с пяток за сотню перевалило.
— Убавляет, — строго сказал счетовод. — Почитай, все пятнадцать.
Счетовод сказал это негромко, обыкновенным голосом, но старик его почему-то услышал.
— Быть не может, — заговорил он, беспомощно оглядываясь. — Нешто я столько своей бабки старше?..
— Ладно с бабкой-то! — перебил Окский. — Ты лучше, дедушка, скажи: крепостное право помнишь?
— Помню, милый, помню, — закивал тот головой, и от этого движения встали дыбом его легкие волосы.
— Ну а как при крепостном праве жилось?
— Плохо, милый, плохо…
— Сейчас лучше живется? — последовал умный вопрос.
— Лучше, — подтвердил старик.
Хозяйка принесла чаю, забеленного молоком, вазочку с конфетами и печеньем, поставила перед стариком. Медленными, прерывистыми движениями он потянулся к стакану, налил чай в блюдце и, нагнув голову к самому столу, принялся схлебывать. На все последующие расспросы Окского, желавшего получить от старика характеристику экономики крепостного строя, он только кивал головой, приговаривая впопад и невпопад:
— Бывало, милай, всяко бывало…
Окский продолжал выспрашивать старика о войне. Оказалось, война четырнадцатого года и Отечественная слились для него в одну войну с германцем. Подобным образом спрессовались для него и многие другие события, что явно сердило Окского.
И чем дальше шел этот странный разговор, тем более призрачным и бестелесным казался мне мой быстроумный спутник, а этот выходец из другой эпохи, напротив, — вещественным, как сама земля.
Видимо, отчаявшись в попытках исторического экскурса, Окский принялся за старика с другой стороны:
— Дедушка, а ты в Москве бывал?
Старик кончил пить чай, перевернул стакан кверху донышком, положил на донце обсосочек сахару и, разобрав пальцами усы и бороду, сказал благодушно:
— Нет, милай, бывать не бывал. Слыхать — слыхал… Я в Понырях бывал…
— Ладно, — сказал Окский и, невольно сделав паузу, спросил почти торжественным голосом: — Ну а Щепкина ты помнишь?
— Ась? — старик приложил ладонь к уху.
— Щепкина, земляка своего.
— Кого?
— Щепкина, Михаила Семеновича Щепкина, — присоединил свой голос председатель. — Артиста знаменитого?..
— Щепкина… — повторил старик. — Нет, не помню.
— Вот те на! — испуганно воскликнул один из колхозников. — А мы ему корову дали!..
Общее разочарование было настолько велико, что это наивное восклицание прошло незамеченным. Видимо, старик почувствовал, что огорчил присутствующих.
— Всех помню… Гурьева помню, Петухова помню. Опанасенку помню… Лучкиных братанов помню… Барвинка и то помню, а Щепкина нет, не помню.
Я подумал, что тут, в сущности, нет ничего удивительного. Память старика сохранила имена тех, с кем он был связан каждодневной жизнью: взаимоодолжениями по части инвентаря, семян, мирским делом, всем крестьянским существованием, и утеряла имя того, кто лишь случайно мелькнул в давнем-давнем прошлом.
В этом смысле я и высказался вслух.
— Нет, — задумчиво проговорил председатель, — тут что-то не то… Послушай, Андрей, — обратился он к счетоводу, — я вот чего не могу понять… Мне, конечно, Щепкина не привелось видеть — годами малость не вышел, — но в областном театре я был. Там один артист за Гамлета играл, так я вот каждое его выражение, каждую крохотную малость перед глазами держу… Или взять Чапая в картине — ведь до смерти не забудется. Нешто можно такое забыть, что в тебе всю душу перевернуло? Тут, по-моему, одно из двух: или он сроду Щепкина не видел…
— Видел, — упрямо перебил счетовод, — покойный дедусь зря слов не бросал, не было тут мужика, чтоб Щепкина не видел!
— А коль так, значит, в нем душа оловянная! — в сердцах сказал председатель. — Может, он потому и прожил столько, что Щепкина не помнит. Другие-то мужики, те, что помнили, давно перемерли, а с этого, видать, как с гуся вода…
— А вот, товарищи начальники, — раздался вдруг из дремучей заросли усов и бороды громкий, ясный, свежий голос. — Двадцать пять лет назад взял я себе бабку… Молоду-у-ю!..
Это было так неожиданно — и самые слова, и чистый, омолодившийся звук голоса, и преображенное живым и глубоким блеском глаз лицо, — что странный трепет прошел по сердцу, и все мы невольно как-то посунулись к старику.
— Я ведь на ней и гражданским, и церковным браком оженился, — сообщил старик, смеясь и утирая слезы.
— Это почему же? — с интересом спросил председатель.
— А для верности! — ответил старик, который вдруг стал хорошо слышать. — Коли одним гражданским, так это и бросить можно… А от церковного куда денешься?
— Ловкий дед! — засмеялся председатель, звонко стукнув себя по колену.
— Ловкий! — закивал тот головой. — Мне бы годов десять скинуть, ух, я бы!.. А то — староват… Никак своей силой на печь не могу залезть. Она мне помогает, ругается, а помогает…
— Любит, значит, — сказал председатель.
— Жалеет, — строго поправил старик. — Ругается, а жалеет… Да… жалеет…
Голос его потух, перешел в безотчетное бормотание, он как-то заторопился, сидя на месте, попытался завернуть несколько конфет и печений в носовой платок (видно, для своей бабки), но рассыпал гостинцы по столу и теперь беспомощно двигал руками, пытаясь их собрать. Хозяйка председателя пришла на помощь, быстро и ловко связав аккуратный узелочек. Но он словно забыл о своем намерении. Тьма и забвение окутали его на миг взволнованную древнюю душу. Но, верно, не в нраве председателя было отступать перед властью природы. И, ловя последние секунды просвета в этом задавленном лавиной лет сознании, он заорал в мохнатое ухо старика:
— Дедушка, может, теперь вспомнишь Щепкина?
Старик устало и бессильно скосил на него синие, помутневшие глаза, в нем еще сохранились силы на маленькую человеческую хитрость.
— Как же, — проговорил он своим вновь обеззвучившимся голосом. — Был такой начальник!..
— Он артистом был!.. Он людей смеяться и плакать заставлял! Неужто не помнишь?
— Надо б помнить… — слабым эхом отозвался старик.
Мне стало ужасно жаль старика, и, чтоб прекратить бесполезное мучительство, я сказал:
— Что же, отпустим его…
— Видать, так, — неохотно ответил председатель и задумчиво добавил: — А все же я ошибся, есть в нем душа.
Он оглядел старика, точно прикидывая, с какой еще стороны к нему подступиться, но, так и не найдя податливого места, прокричал:
— Не спи, дедушка, сейчас к бабке своей поедешь!
— Да… да… к бабке, — прошептал тот как сквозь сон.
— Дедушка, слушай сюда! — взобив напряжением горло, заорал председатель. — Тут начальники большие из Москвы. Может, у тебя какие нужды есть, вопросы, может, чем недоволен? Ты скажи!
Медленно, будто разрывая одну завесу за другой, проникали слова председателя в мозг старика. Это было видно по его постепенно оживающему лицу, будто оттаивающему морщинка за морщинкой. Вот очистились, заблестели глаза, и прежним звонким голосом старик сказал:
— А скажите мне, товарищи начальники, отчего так бывает: воды за день чашки две выпьешь, а на двор ночью раз десять сходишь?
Все рассмеялись. Все, кроме председателя. Он сурово сдвинул брови к переносью, разрубленному, как ножом, глубокой острой складкой:
— Вы смеетесь, а он всерьез спрашивает. Он же ведь бабку свою тревожит: ей вставать да на печь его подсаживать. Смеяться нечего — он о главном для себя спросил.
Но как ни обидно было, на этот единственный вопрос, какой еще волновал древнюю душу, мы не могли ответить.
А он ждал, ждал, что мы, большие начальники из Москвы, поможем в его незадаче. И председатель крикнул:
— Вопрос трудный, дедушка!.. Начальники обдумают и сообщат тебе!
— Да… да… — благодарно закивал головой старик.