— Может, что-то и снилось, раз ты так настойчиво утверждаешь, — Лионгина поворачивается к нему, уже не призрак — теплое женское тело, — только совсем другое. — Жиличка, которую я пустила к маме.
Черная масса гор колыхнулась, качнулась в сторону. Совсем не пропадает — тает в не спешащем рассеяться мраке.
— Что еще выдумаешь?
— Можешь не верить. Сдала квартиру жиличке.
В свое время это посоветовал ей кое-кто, возмущалась, полгода злилась на Гертруду, хотя та больше не совалась. Косо поглядывала на него, будто он понуждал ее отделаться от матери. Может, лучше будет, как знать, только почему его вечно держат под прицелом?
— Так продолжаться больше не могло. — Она прильнула грудью, но голос не ласковый — придавлен тяжестью, которую она собирается взвалить на него вместо другой, выдуманной им от тоски и ревности. — Я ничего не успеваю. Я стараюсь, из кожи вон лезу, все равно не успеваю. Старик на улице отказывается меня взвешивать. Вам, говорит, нужны детские весы. У матери пролежни, ужас. И за тобой, Алоизас, не ухаживаю как следует, не создаю условий для работы. Поговорить толком времени нет, мы перестаем понимать друг друга.
— Не знаю, не знаю. — Он не спешит навстречу, хотя ее волосы щекочут ему шею. — Кого потом винить будешь? Меня?
— Когда я тебя в чем винила?
— А твои сны? Твои проклятые горы? — вырывается у него снова, хотя неприятная новость — квартирантка — несколько охладила пыл.
— Если мне что и снится, то не горы. Какое-то ущелье, какие-то сгустки мглы…
— Мгла, ущелье… Чушь! Горы! О чем наяву думаешь, то и во сне видишь, дорогая.
— Шутишь, Алоизас? Ведь ты такой умный.
— Шучу, если хочешь знать, сквозь стиснутые зубы. И предупреждаю, впредь шутить не собираюсь.
— Что же мне делать? Ложиться отдельно? Едва закрою глаза, как кто-то хватает и толкает в пропасть. Заботы, я знаю. Этого не сделала, того не успела! Вот и проваливаюсь… Всем людям, Алоизас, что-то снится. Честно говорю: ничего не помню.
— Видела сон, шептала и — не помнишь? — не удержался Алоизас, чтобы вновь не царапнуть свою рану, которая зудит, пока не раздерешь ее, а уйдет боль, подсохнет корочка — и опять свербит, и снова хочется содрать ее. Больно и Лионгине, когда тупой пилой режу ее за видения, не зависящие от сознания, больнее, может быть, чем мне. Не хочу мучить ее горами, но невольно выплескиваются упреки, будто кто-то засел во мне и травит себя ядом. Безумие — обвинять измученную, еле живую, когда уже не ночь и еще не день. Больше чем безумие — садизм! Становлюсь садистом, которому доставляет удовольствие резать живую?
— Я погорячился, Лина, прости, — пытается он мириться, но сухой голос скрипит, как балконная дверь под ветром.
— Сама виновата, стала всерьез оправдываться. — Голос Лионгины, напротив, мягчает, нежнее льнет к нему.
— Ладно, ладно давай успокоимся.
Алоизас гладит ее волосы. Внутри еще кипят стыд и ярость — унизил себя и ее злыми, не выдерживающими критики здравого рассудка обвинениями. Днем будет терзаться из-за этих нелепостей, однако все равно не может убедить себя, что нет никаких оснований. Странно, как это семь лет — столько минуло со времени их несчастной поездки в горы! — мог он спокойно спать, не думая о том, что рядом, в дебрях подсознания жены, существует другой, враждебный ему мир, начавший теперь всплывать на поверхность и становиться между ними.
— Жиличка, говоришь? Квартирантка? — Мысль Алоизаса перескакивает на другую, тоже опасную тему. — Все равно тебе придется заглядывать. Так или иначе…
Квартирантка — новые недоразумения, ссоры. Не говоря уже о моральном пятне: есть дочь, зять. Впрочем, это забота Лионгины — отталкивает он от себя опасения вместе с ее участившимся дыханием. Она в таких вещах разбирается лучше, наконец и мать-то ее — не моя.
— Не был бы ты самим собой, если бы не напомнил. Не собираюсь целиком отдать больную на откуп квартирантке.
— Что, снова не так сказал?
— Наоборот. Я горжусь тобою, Алоизас. Тобою, твоей порядочностью, твоей работой!
— Кончай. — Ему неприятно, словно его хвалят за краденые вещи. Еще неприятнее, будто он грязный, жарко прильнувшее, предлагающее себя тело жены. Никогда прежде не пришло бы такое в голову — грязный.
Зита появилась тут же, словно пряталась в почтовом ящике, куда Лионгина опустила творение робота — адресованное в «Вечерку» объявление. Конечно, не Зитой ее звали, но Лионгина еще не скоро подружится с ней, лишь спустя много лет начнет звать по имени. «Вы», за глаза — «квартирантка», хотя платы за комнату с нее брать не станет. Не была похожа жиличка и на воображаемую девицу между шестнадцатью и сорока шестью. Ни костлявого лица, ни маленьких, ничем не гнушающихся глазок — синеокая, с белым фарфоровым личиком. Была бы красива, если бы не криво стиснутые губы. Рот будто говорил о том, что она раз и навсегда раскусила что-то.