— Такие вот дела… — не находит к чему бы прицепиться Алоизас, выпивает рюмку приторного портвейна, давится и откидывается в кресле, хлопая глазами и ловя воздух горящим ртом, где вязнут другие слова, явно не соответствующие его мужественному лицу, как и выступившие на глаза слезы.
Не к этой ли минуте он готовился, поддразнивая Гертруду? Боится унизить свое достоинство, на короткое время отдавая себя на милость сестры, только и ждущей случая снова спеленать его? Совета не спросит, не бог весть какие у него затруднения — проворчит что-то про обнаглевших институтских бюрократов! — но разве не признает тем самым, что, вырвавшись из-под сестринской опеки, все время заблуждался, жил не так, как следовало бы? После истории с восхитительной Р., решив больше не поверять ей своих надежд и сомнений, вынужден все-таки обратиться за помощью, пряча радость под прозрачным, ничего не выражающим стеклом глаз, подумает Гертруда. Да, за помощью! И не к жене, которая была и осталась ему чужой, а к ней, ловящей каждый ускоренный удар его пульса. В таком же ритме бьется кровь и в ее артериях, пусть различны их поприща, пути и образ жизни, — ни он, ни посторонние не в силах разорвать связь, которая жива в ней постоянной тревогой и готовностью поднять оступившегося, утешить, укачать, как ребенка, на руках.
Алоизас рыгает, не прикрыв рта, такое за этим столом не принято. Гертруда дергается, и непроизвольное, выражающее испуг и ничего более движение обрывает слабую, протянувшуюся было между ними нить доверия.
— Чего уставилась? — Алоизас шлепает ладонью по столу, звякает тесно стоящая посуда. — Рыгнул, не человека убил. Нажрался, что твой мелиоратор, — как тут не рыгнуть? Люди рыгают себе на здоровье, а мне почему-то давиться. Святым духом питаюсь, что ли?
— Кофе! Кофе забыла… — спохватывается Гертруда.
Вершина воскресного угощения — особенный, заранее поджаренный и на ручной мельничке намолотый кофе, изумительный аромат которого не раз спасал их согласие, но Алоизас, изогнувшись, цапает ее за широкий синий рукав, даже трещит под мышкой.
— Сиди, Герта, и слушай! Что ты вокруг меня прыгаешь, будто я малый ребенок или старик беззубый? Надоело. Сколько ты за окорок заплатила? Позвала бы свое начальство, подчиненных — хоть какая-то польза была бы. Согласись, выбросила деньги на ветер!
— Ах, Алоизас…
— И молитва твоя надоела! Помолчи, мою послушай. Все чаще твержу ее, когда никто не слышит и не видит. Брат твой — ничтожество! Протиратель локтей, а не прикованный Прометей! Рядовой преподавателишка! Спесивец, каких мало… Самовлюбленный спесивец…
На Гертруду лучше не смотреть. Сгорбилась и обмерла, режь — не почувствовала бы. Алоизас метит не только в нее, но и в меня, — дрожь пробегает по спине Лионгины. Больше всего хочется ему расшатать не Гертрудину — мою волю. Чтобы даже не пыталась направить нашу жизнь по новому руслу… чтобы похоронила мысль о переменах! Понимала бы Гертруда, что не она — главная мишень, не казалась бы сейчас такой старой, такой несчастной. Я готова ради него окончательно отказаться от себя, он же в последнюю минуту заявляет, что не желает быть самим собою. Выпрыгнет из вагона, как только дернет его более мощный паровоз. Предупреждает и угрожает! Слабый, безвольный человек… И уже не будет другим? А если то, что он говорит, — святая правда, голос сердца? Боже, как мне жалко его… себя… Тем более я должна быть сильной, за обоих… тянуть.
— Молчишь? Заткнулась наконец? Интересно было бы послушать — не твоя ли заигранная пластинка? — Это и Гертруде, которая тяжелеет от его слов, как от свинцовых пуль, и вместе с тем — ей, Лионгине. — Талант, мудрец, птица высокого полета! Опьянев от похвал, я привык распускать хвост, как индюк. А раздразнили — не уступил, захотел клюнуть. От одного моего индюшачьего ворчания должны были, видите ли, разбежаться все подлецы. А они и не подумали — дали пинком под зад, извините, милые дамы! И пришлось лететь кувырком, в пыли валяться. Не лезь, слабак, куда не след! Обидно, больно, стыдно, но придется привыкать. Только дифирамбов, сестренка, больше не пой, не потерплю!