– Его увезли в сумасшедший дом!
Все же я протискался сквозь кулисы, закивал и раскланялся. Тот же Фокин и его „опричники“ шептали мне:
– Не выходите! Это провокация, публика устроит вам гадость! Но я не послушался, гадости не было. Впереди рукоплещущих я увидал Илью Зданевича, художника Ле-Дантю и студенческую молодежь, – в ее среде были наши горячие поклонники» (Крученых. С. 63–64, 71–72). «В „Победе над солнцем“ мы указывали на выдохшийся эстетизм искусства», – писал Матюшин (КИРА. С. 150). Он же вспоминал о работе над постановкой: «Я объяснил (актерам. – Сост.), что опера имеет глубокое внутреннее содержание, что Нерон и Калигула в одном лице – фигура вечного эстета, не видящего „живое“, а ищущего везде „красивое“ (искусство для искусства), что путешественник по всем векам – это смелый искатель, поэт, художник-прозорливец, и что вся „Победа над солнцем“ есть победа над старым романтизмом, над привычным понятием о солнце как „красоте“. <…> Репетиций было всего две, наспех, кое-как.
Малевич написал великолепные декорации, изображающие сложные машины» (Там же. С. 152). Постановка оперы вызвала многочисленные отклики в прессе, в основном резко отрицательные. Например, обозреватель газеты «Свет» писал: «На сцене разгуливали какие-то чучела в костюмах, похожих на одежду средневековых палачей, и говорили разные нелепости, явно рассчитанные на скандал… <…> Почти после каждой реплики в публике раздавалось какое-нибудь остроумное словечко, и скоро в театре сделалось, вместо одного, два представления: одно на сцене, другое – в публике.
Редкую „музыку“ заменил свист, кстати сказать, очень гармонировавший с сумасшедшими декорациями и тем бредом, который раздавался со сцены. <…> „Победа над солнцем“ кончилась полным поражением футуристов-актеров.
Шиканье и свист превратились в целую бурю» (Опера футуристов // Свет. 1913, 5 декабря. С. 2). О восприятии публикой спектакля писала в «Русских ведомостях» Л. Гуревич: «В том, что они (действующие лица оперы. – Сост.) говорили, минутами можно было уловить какие-то мысли, – о железном веке, о бессилии сильных, о слабости насильников; какие-то фантазии и мечты, – о том, что солнце железного века будет разбито, мы освободимся от закона тяготения и, странно, невыносимо для многих будет это чувство освобождения от связующего мир закона…
И публика минутами, – только минутами, – затихала, словно стараясь пробиться сквозь бред несвязных слов и образов к самому существу „будетлянских душ“, уловить смысл их буйно-анархических фантазий, заглянуть в тайну их человеческого разума, который сумел только громче, чем когда-либо, провозгласить уже далеко не новую, атеистическую догму „Все позволено!“, и вслед затем бессильно закрутился в вихре отрывочных впечатлений, беспокойных, оборванных мыслей, буйных, разрушительных стремлений. <…> Идет какая-то взаимная провокация. Свистки, грубые остроты и издевательские возгласы раздаются с галереи и из партера. В антракте – шумный скандал; требуют городового. С каким-то сладострастием отдаются беснованию, и чувствуется, что для него только, для этого скандала и беснования, многие пришли в театр.
А по окончании пьесы без конца вызывают автора. Все стоят, ждут его: нарядные дамы и величавые старухи в ложах, военные, интеллигенты. Молодые девушки с раскрасневшимися лицами восторженно аплодируют. Неистовствуют студенты. Но громче всех кричат те, которые скандалили во время представления: если автор выйдет, они будут свистеть. Но на этот раз автор, – он же и режиссер пьесы, – не вышел» (Гуревич Л. Театр футуристов // Русские ведомости. 1913, 13 декабря. С. 6). О реакции зрителей писал и М. Матюшин: «В день спектакля оперы, был такой громадный подъем сочувствия и интереса в одной половине публики и такое отчаянно выраженное отвращение в другой, – что за всю мою жизнь в Петербурге, я ни на одной премьере не слыхал и не видал такого возмущения сторон и такого циклопического скандала: Благой мат с одной стороны, – „Вон, – долой футуристов!“ – с другой – „Браво! не мешайте, долой скандалистов!“ Но даже и такой шум и скандал – не мог уничтожить сильного впечатления от оперы. Так сильны были слова своей внутренней силой – так властно и мощно-грозно выявлялись декорации и будетлянские люди, еще никогда нигде невиданные, так нежно и упруго обвивалась музыка вокруг слов, картин и будетлянских людей-силачей, победивших солнце дешевых видимостей и зажегших свой свет, внутри себя.
В этом было столько волшебно неожиданного, что непонятно странным казался этот громадный скандал в зрительном зале… Хотелось крикнуть: Слушайте, радуйтесь явившемуся долгожданному, оно родилось и все равно, как Геркулес уже в люльке задавило вас, возмутившихся против него» (Матюшин М. Футуризм в Петербурге // ПЖРФ. С. 156–157). Театральный деятель А. Мгебров вспоминал о своих впечатлениях от спектакля: «Теперь висел в воздухе настоящий скандал. Занавес взвился и зритель очутился перед вторым из белого коленкора, на котором тремя разнообразными иероглифами изображался сам автор, композитор и художник. Раздался первый аккорд музыки, и второй занавес открылся надвое. Появился глашатай и трубадур – или я не знаю кто – с кровавыми руками, с большим папирусом. Он стал читать пролог. „Довольно!“ – кричала публика. „Скучно… уходите!“